Взгляд был спокойный, почти равнодушный, и Суздальцеву казалось, что зрачок остекленел, поймал его в свой фокус, и его изображенье, перенесенное в глубину глаза, стало изображением на камне. И вдруг зрачок расширился, затрепетал, испуская едва заметные лучи, которые примчались к Суздальцеву, пронзили его, оцепенели, сделали прозрачным, и он в своей неподвижности, не в силах шевельнуться, чувствовал, как глаз высвечивает в нем все его потаенные мысли и чувства, все случившиеся за жизнь прегрешения, озаряя глубины памяти, где хранилась вся его жизнь, вплоть до снов, которые он видел в младенчестве, ночных кошмаров и греховных молодых вожделений. Вся его жизнь, наполовину им самим позабытая, предстала глазу. И он сидел немой и прозрачный под взглядом всевидящего ока.
Оно потемнело, зрачок расширился, стал черным, бездонным, вокруг него светилось тончайшее золотое кольцо, мчались к Суздальцеву гневные вихри, от которых дрожал и расслаивался воздух, и он чувствовал, как в него вонзаются лучи гнева, поражают в душе незримые цели, сжигают его грехи, убивают его плоть, стремятся вырвать из нее душу, которая беспомощно и послушно расставалась с испепеляемым телом. Яркое око трепетало, полное фиолетовой плазмы, и утихло. Стало наполняться синевой, тихой лазурью, божественным дивным светом, какой случается в марте, если смотреть на небо сквозь голые вершины начинающих просыпаться берез. Синева становилась гуще, бездонней, какой не бывает на земле, а только в бездонной высоте, куда стремится душа. И из этой неземной синевы исходила, изливалась, дивно излучалась на Суздальцева любовь, бесконечная, безмолвная, любившая в нем его измученную душу, его исстрадавшееся тело, его грешные и благие помышления, всю его судьбу, которая была ему дарована свыше и которую он нес на неизбежный будущий суд к тому, кто смотрел на него с любовью из окровавленного камня, брошенного в высохшее русло ручья. И этим любящим оком смотрел на него Стеклодув, не объясняя ему, зачем привел Суздальцева в эту низину среди выжженных афганских холмов.
Синева стала медленно гаснуть, бледнеть, око закрылось, и над ним промерцала огненная струйка лазури.
Суздальцев сидел перед камнем, испытывая такую нежность, благодарность, любовь, от которой текли слезы, и весь мир вокруг был перламутровым от слез.
Он приблизился к камню, попытался поднять. Камень был непомерно тяжел, не отрывался от земли, словно был создан из тяжелых метеоритных сплавов, упал в эту ложбину из Космоса. Суздальцев наклонился к камню и поцеловал, почувствовал на губах едва различимый отклик.
Он шел степью, удаляясь от места собачьего побоища. Был слаб, спотыкался. Хотелось есть. Жажда его больше не мучила, арык напоил его на многие часы, но голод глодал его, снедал его плоть, и голодная ядовитая слюна жгла гортань. Он жадно искал, что можно было бы сжевать. Помутненно думал о еде, его преследовали съестные вкусы и запахи, он глотал слюну, а вместе с ней горечь и желчь. Степь была покрыта толстой коростой, вся в черных стебельках сгоревшей полыни, у которой не было ни вкуса, ни эфирного запаха. Степь была мертва, без плодов и злаков, В ней не было водоема с плещущей рыбой, не было гнезда с птичьими яйцами, не скакали кузнечики, которыми утоляли голод пророки, не пахло медом диких пчел, услаждавших отшельников. Степь сухо шелестела и мертвенно поблескивала, словно из нее торчали маленькие блестящие гвозди.
Он сел, чтобы пережить приступ голодного обморока. И увидел у самой земли иссохшие стебельки, усыпанные крохотными оранжевыми плодами. Они были удлиненные, как барбарис, размером с муравьиное яйцо. Он оторвал ягодку и разжевал. Сквозь плотную кожицу на язык брызнула сладковатая капля, выдавилась едва ощутимая мякоть. В сердцевине находилось жесткое семечко, и Суздальцев проглотил его, не разжевывая. Вкус был незнакомый, но дразняще приятный. Суздальцев собрал в ладонь все плоды до единого, ссыпал в рот и стал жевать, всасывая сок и мякоть, глотая крохотные косточки.
Обобрав один кустик, он стал искать следующий, но не находил подобного среди щетинистых мертвых полыней. Быть может, случайная птица принесла из далеких предгорий одинокое семечко, и оно проросло, одарив его, Суздальцева, своими оранжевыми плодами. Он поблагодарил незнакомую птицу и двинулся дальше.
Он вдруг ощутил странное облегчение, словно исчезла его усталость, и по телу полилась свежая бодрящая сила. Голова его просветлела, мысли расширились, а вместе с ними расширилась степь, утратила свой стальной беспощадный блеск, стала розоветь, зеленеть, наполняться разноцветными соками, как случается на весенних опушках, когда кусты, разбуженные теплом, еще без листвы , наполняются алыми, малиновыми, золотыми и изумрудными соками, сияют среди последних снегов.
Ему стало вдруг хорошо и весело. Хорошо потому, что исчезли горечь во рту и боль в ранах, а весело потому, что он стал невесом, шел, не касаясь земли, отталкиваясь, висел и парил в воздухе, и ему хотелось плавно перевернуться, как космонавту.
Он вдруг понял, что не один. Еще не знал, кто находится близко, но присутствие живого, неопасного, а, напротив, благоволящего ему существа он ощущал.
Внезапно это существо появилось. Это была высокая женщина, смуглая, почти черная, босоногая, что грациозно ступала впереди него и оглядывалась, словно подзывала. У нее были большие округлые с яркими белками глаза, полные губы, худая стройная шея, на которой небольшая темноликая голова казалась выточенной из черного дерева. Так выглядели эфиопские женщины у храма в Лалибелле, куда его однажды занесла судьба. Или африканские маски, одну из которых он купил в Дакаре. Но она могла быть древней египтянкой, ибо в ее мелких темных кудряшках красовался пернатый, из раскрашенных перьев убор, делавший ее похожей на птицу.
Он обрадовался ее появлению. Был счастлив, что теперь не один. Хотел приблизиться , заговорить, но боялся ее спугнуть. Она не пугалась, оглядывалась, показывая в улыбке белые зубы, ее босые ноги и тонкие щиколотки мелькали из-под подола долгополого, с цветочным узором платья. Он заметил, что у нее на груди маленькая бирюзовая брошка, которую носила девушка, считавшаяся его невестой. Это и впрямь была она, с тем знакомым выражением зеленых таинственных глаз, которые он так любил целовать. Он хотел подойти и спросить, как она очутилась в этой афганской степи, ничуть не состарившись за эти годы, но она вдруг превратилась в жену, молодую млечную с ярким румянцем и влюбленными в него, обожающими глазами, когда они уехали в свадебное путешествие на Белое море, и волны звонко били в ладью, на днище лежала яркая, как зеркало, семга, и жена была уже беременна сыном. Сын чувствовал окружавшую их водную синь, низкий полет уток, эту серебряную рыбину и ту любовь, в которой он рождался.
Жена повернулась, чтобы проследить низкий полет гагары, а когда снова он увидел ее лицо, то это была мама, молодая, та, с которой они гуляли по усадьбе Кусково, она рассказывала ему о русских царицах, и на гладком пруду длился, мерцал след проплывшего лебедя. Было счастье увидеть маму, счастье убедиться, что она по-прежнему молода и прекрасна, с гранатовым колье, которое надевала в дни семейных торжеств. И он хотел подойти поцеловать ее руки, рассказать ей, что все у него хорошо, он жив и здоров, и она по-прежнему самый драгоценный для него человек.
Но мамино лицо слегка изменилось, и она превратилась в бабушку, не ту, маленькую, с седой головой, и в мелких лучистых морщинках, среди которых сияли ее дивные карие глаза, а в тонкую барышню в кружевной блузке, с высокой прической и печальным взглядом, словно она предвидела все предстоящую жизнь, войны, гонения и ссылки, разметавшие огромную семью по острогам, заморским странам, где они чахли порознь, исчезая безвестно. Такой, молодой и печальной, он помнил бабушку на фотографии в семейном альбоме, который любил перелистывать, созерцая строгие и прекрасные лики предков.
Было такое счастье, что бабушка жива и ее не увозил катафалк тем тусклым морозным днем, когда на проводы сошлись остатки большой семьи с немногочисленными, продолжающими род Суздальцева отпрысками.
Но это была не бабушка. Легкой семенящей походкой, похожая на веселую птичку бежала перед ним тетя Поля, и в руках у нее был клубочек ниток. Но и она исчезла.
Сильная, с распущенными, крашенными хной волосами, перед ним быстро шла женщина. Она несла на руках младенца, который из-за ее плеча серьезно и молча смотрел на Суздальцева. И он узнал роженицу, у которой утром принял ребенка, напоил и перевязал ее раны. Ее ноги по-прежнему были обмотаны бинтами, на которые он разодрал простыню. И он заметил, что на шее ее, на красном шнурочке, как амулет, висит тот самый черепок от кувшина, из которого он ее напоил. Но нет, это была не она. Женщина, ступавшая перед ним по степи, была прекрасна. Ее черное, неземной красоты лицо было окружено лазурным свечением, прозрачным, сквозь него были видны горы, волнистая степь и одинокие маленькие строения. Они приближались к строению. На руках у женщины был золотой младенец, и Суздальцев понял, что это темноликая Богородица, несущая золотого младенца.