Варя — от холода ли, от любопытства? — посмотрела за борт машины и сквозь метущийся снег увидела пленных. Лиц почти не видно — только снег. Головы, фигуры и снег. Фигуры, головы и снег. Но вот одна из заснеженных фигур повернулась к ней, наверно смешной и наивной сейчас, и молодой, и непривычной (именно оттого, что она была женщиной), и Варя услышала сквозь ветер:
— Рот Фронт, геноссе! Тельман! Геноссе, Рот Фронт!
Варя разглядела чуть поднятую культяпку и запорошенный снегом рукав.
Она поразилась, ничего не ответила, а потом уже, когда их машина двинулась вперед, стала горячо рассказывать своим соседкам девушкам:
— Понимаете, это наверняка их коммунист! Ведь он сказал…
— Все может быть, — сказал младший лейтенант. — Может быть…
— А что ж тут такого! — подтвердила одна из девушек. — Всё они подняли против нас!..
— Все они сейчас такие, — сказала другая. — Как в плен попались, так у них: «Сталин гут, Гитлер капут!..» Не верю, девочки, не верю!
А Варе хотелось верить.
Когда это было? В тридцать пятом или в тридцать шестом? Или в начале тридцать седьмого? Тогда ей было пятнадцать или четырнадцать. Весна. Да, как раз весна. Значит, тридцать седьмой. В клуб Наркомтяжпрома на их концерт пришли немецкие пионеры — дети работников Коминтерна. И потом, когда закончился концерт, они долго говорили.
«Рот Фронт!» — не раз слышала она в тот вечер. И опять: «Рот Фронт!»
Остальное было по-русски. Немцы отлично понимали по-русски. Ведь все они жили в Москве, а многие и родились в Москве.
После концерта они шли вместе — с площади Ногина вверх по Ильинскому скверу.
И опять она слышала по-немецки: «Рот Фронт!»
И по-русски: «Товарищи!»
Это всегда был ее самый любимый сквер. Из многих, какие она знала в Москве, любимый — сквер у Ильинских ворот.
В нем было не прибрано, и деревья, и кустарники, и трава росли словно сами по себе. А в начале сквера, там, где стоит памятник героям Плевны, среди травы лежали огромные камни — черные, коричневые, серые, будто пришедшие сюда из дальних веков.
И памятник — иссиня-черная часовенка с такими же черными цепями вокруг — был необычен. И надписи на нем, которые она тогда читала немецким пионерам и пыталась даже как-то объяснить, хотя уж не настолько отлично знала русскую историю: «Гренадеры своим товарищам, павшим в славном бою под Плевной 28 ноября 1877 года». Другие надписи были какие-то древнецерковные, и тогда она пыталась в них разобраться, а сейчас ни за что их не вспомнить!
Они распрощались у Политехнического музея и договорились встретиться опять на их концерте — первом платном концерте, сбор от которого шел в фонд помощи МОПРу.
Ребята долго готовились к этому концерту, готовились так, словно от него зависел успех мировой революции. И вот наступил день концерта. И немецкие пионеры пришли, да не одни, а со своими отцами и матерями — революционерами.
И вот ребята грянули песню, специально подготовленную для них. Они грянули песню на немецком и на русском, которую пел тогда Эрнст Буш, которую пели и немцы, и русские, и все — весь мир:
Унд вайль дер менш айн менш ист,
Друм браухт эр клайдер унд шу,
Эс махт ин айн гешвейтц нихт варм,
Унд аух кайн троммельн дацу.
Друм линкс, цвай, драй,
Друм линкс, цвай, драй,
Во дайн платц, геноссе, ист!
Рай дих айн ин ди арбайтер айн хайтс фронт,
Вайль ду аух айн арбайтер бист.
И так как все мы люди,
То нужны нам сапоги без заплат,
И нас не согреет треск речей
Под барабанный раскат.
Марш левой, два, три,
Марш левой, два, три.
Стань в ряды, товарищ, к нам!
Ты войдешь в наш единый рабочий фронт,
Потому что рабочий ты сам.
Люди в зале поднялись со своих мест и зааплодировали.
Все немцы — старые, молодые и совсем еще дети, пионеры, — хлопали и скандировали: «Рот Фронт! Рот Фронт! Рот Фронт!»
И у многих на глазах были слезы.
И вот сейчас она опять услышала это знакомое с детства:
«Рот Фронт, геноссе! Тельман! Геноссе, Рот Фронт!»
Вскоре после встречи с пленными немцами они остановились в рабочем поселке. Остановились прочно. Шофер явно надул, когда сказал, что ехать им еще часик с гаком. Ехали добрых три часа. В поселке находился штаб полка, где она должна была получить назначение. Но в этот день почему-то вышло так, что всех девушек — ее попутчиц — распределили, а ее нет.
Она робко доказывала:
— Посмотрите мои документы… У меня же две специальности…
Младший лейтенант ходил с ней вместе, с кем-то говорил, с кем-то спорил, на кого-то даже прикрикнул, но толку не было.
Кто-то сказал:
— Слушай, чего ты голову морочишь! Нет же никого! Все начальство на передовой!
Еще кто-то:
— Нам бы красноармейцев подбросить, а ты! Кстати, не слышал, там еще сибиряки или уральцы не подтягиваются?
И еще:
— Силы, понимаешь, живой силы у нас, браток, не хватает! И противотанковых средств. Ты слышал, что немцы на дороге Москва — Брест контратакуют?
А в следующей комнате опять:
— Командир полка в батальонах. И начштаба. И комиссар. Без них ничего не могу. Вернутся, тогда пожалуйста…
Она чуть не обиделась.
— Вы знаете, — сказала она младшему лейтенанту, — у меня такое впечатление, что я здесь никому не нужна. Почему же тех девушек распределили, а меня?.. Я здесь не останусь. Я тоже хочу туда…
— Все это чепуха! — сказал младший лейтенант. — Люди на передовой. У тех девушек проще: они — военфельдшеры. Естественно, их сразу в дело бросили. А у тебя… И связь, и медицина… Право, тебе надо остаться здесь. Тут все же безопаснее.
— Я не хочу здесь, — упрямо сказала она.
— Ну ладно, ладно, — успокоил ее младший лейтенант, — утро вечера мудреней. А сейчас погуляй. Часа через два устрою тебя на ночлег.
Она ходила тогда по поселку. Хотя здесь и располагался штаб полка, военных в поселке почти не видно. Разбитый, какой-то заброшенный и молчащий, он был пуст. Или так казалось потому, что всюду много снега. Домов сохранилось лишь несколько, и те не полностью. Во многих полуразрушенных — лишь бы под крышей! — что-то жило. Загорелись коптилки. Тянуло из забитых досками или просто заткнутых тряпьем окон запахами махорки и еды. Она читала немецкие объявления, которые так врезались ей в память, и видела братскую могилу наших, которую не успели закрыть землей, но которую покрыл снег. Туда еще подносили трупы убитых. Две могилы — поименованных — находились на главной улице. Холмики и пирамидки с неаккуратно вырезанными из консервных банок звездочками. И надписи чернильным карандашом, размазанные и уже почти стершиеся: «Интендант 3 ранга Хорошев В. И. 1902–1942», «Военинженер 2 ранга Мотовилов С. А. 1914–1942». В поле за разбитым скотным двором находилось немецкое кладбище. Там в ряд стояли березовые кресты и на них каски. Крестов много — сто или больше — и столько же касок. Снег заметал и это кладбище: на касках огромные снежные шапки, кресты видны еле-еле.
Возле колодца с упавшим журавлем мальчишки рубили топорами замерзший труп лошади. Лошадь с вывороченным животом и разбитым крупом. По соседству обеспокоенно ходили злые голодные вороны. Видимо, мальчишки помешали им.
— Вы что тут? — вырвалось у нее.
Они не поняли:
— Тетенька, смотрите вот — нашли! Наедимся теперь вдоволь.
Мальчишки довольные, раскрасневшиеся, взбудораженные и деловитые — как маленькие мужики.
— Я ничего, я просто так, — сказала она.
Вспомнилось: в Москве этот год и то был нелегким. Ели мороженую картошку. Промерзший хлеб с отрубями. Картофелин — по три штуки, не больше. Хлеба с гулькин нос. За желудями ходили в особняк Сулимова — это почти рядом с их домом, в соседнем переулке. Особняком Сулимова звали дом небольшой, одноэтажный, где жил когда-то председатель Совнаркома РСФСР. Кто жил сейчас в особняке — не знала. Но там был парк, уютный, огороженный каменной стеной, и в нем — деревья, сухие листья, травка. Очень давно, в детстве, бегали они туда за майскими жуками и гусеницами весной, за желудями и красивыми листьями осенью. В ту осень ходили только за желудями. Но не всегда поспевали: были и другие, кроме них. Желуди мололи и примешивали к муке: не для хлеба, для похлебки. Ездили в Измайловский парк и вырубали из-под снега крапиву — для супа. Варили кисель из клейстера. С трудом доставали в аптеках по рецептам рыбий жир и жарили на нем… Но это в Москве. А тут, где прошла война!..
К вечеру снег прекратился. Прояснилось небо. Оно бледно звездило сквозь белесую дымку, когда не работали наши зенитчики и прожектористы. Немецкие самолеты пролетали за вечер трижды, мелкими партиями, и их отгоняли. Один сбили, и он полетел с воем, дымя и вихляясь, куда-то к дальним лесам. Часам к девяти появился даже месяц, месяц не месяц, луна не луна — светящий в тусклом небе полуобрубок, похожий на инвалида войны. Он был так неярок и неясен, что даже не напоминал звездное светило, а, скорей, лампочку, зажженную в небе, бледную лампочку в пятнадцать свечей. Но снег под этим месяцем-луной вдруг заблестел, и заискрился, и заиграл тенями и желто-голубыми оттенками. И не только на улицах поселка, а и на крышах изб и домов, на разрушенных и целых, на покосившихся и развороченных. И соломки взъерошенных крыш, и листы вздернутого к небу железа — там, где крыши были железные, — и трубы, и поднятые ввысь стропила и бревна — все заиграло снегом в свете, единственном сейчас свете этого холодного и неяркого месяца-луны. Даже поваленные наземь столбы, перекрученные морозом и взрывами провода и похожие на диковинных куропаток белые изоляторы светились. Светились в бликах вечного света, словно завидуя, а ведь было время, свет шел от них, и от них шли эти вечерние тени и блики, и больше того — шло главное, для жизни, для людей.