Страх у веремейковцев прошел быстро, конники еще не успели домчаться до дороги и влиться в колонну, может, именно потому, что вообще ничего страшного не случилось в результате этого внезапного наскока немцев — ну, налетели откуда-то, ну, попугали чуток, даже Браво-Животовский с Драницей отведали плетки (в конце концов, так им и надо!), однако ни шума, ни грабежа не учинили. Правда, никто из присутствующих здесь не знал, успели ли оккупанты натворить чего в самой деревне. Но об этом пока не думалось, потому что острым и странным, во всяком случае, неожиданным было впечатление от первой встречи с немцами, и какое-то время, минуты, может, три или четыре, все веремейковцы, что собрались возле криницы, еще не дышали полной грудью и то крестились по старой привычке — слава богу, на горячем не обожглись, — то нарочито громко кашляли, все равно как отхаркивая из глоток дорожную пыль.
Первым подал громкий голос Браво-Животовский — отхлестанный полицай вдруг сплюнул и закричал вдогонку всадникам:
— Вы еще меня попомните! — При этом он имел в виду одного обер-лейтенанта, который огрел его плеткой. — Вот я доложу коменданту, он и под землей вас всех разыщет. Будете еще ответ держать за самоуправство!
Ясное дело, в душе Браво-Животовский не очень-то надеялся, что бабиновичский комендант накажет когда-нибудь офицера — ищи ветра в поле! — и тем самым поможет ему хоть как-то снова подняться в глазах односельчан, потому и кричал от обиды, беспомощной злости, в расчете на мужиков и на баб. Даже Кузьма Прибытков не стерпел, почувствовал фальшивое и вовсе нелепое его возмущение, сказал насмешливо:
— Да это, Антон, еще поглядеть надо. Видел, сколько у этого голенастого, что тебя так с Микитой отделал, нашивок золотых да серебряных? Весь блестел, аккурат посудина, которую песком начищают к обеду. — Старик явно перебарщивал — немецкий кавалерийский френч с боковыми карманами (нагрудных совсем не было) шикарно не выглядел и цветных нашивок на нем было не много, если не считать маленьких погон на плечах да темно-зеленых петлиц на отложном воротнике с серебряными галунами, да еще крылатого желтого орла на правой стороне груди, который держал в когтях свастику, да знака принадлежности к роду войск на рукаве в виде падающих серебряных стрел.
— Дак ты думаешь, он меньше по чину твоего коменданта?
Микита Драница тем временем хвалился счетоводу Падерину:
— Мне уж, как там его, палки не показывай. Я сразу вижу, что к чему. Говорю это с ним, как там его, по-ихнему, и сразу чую — недоволен немец. Аж прыщи на лице горят. Вот-вот, как там его, начнет лупцевать. Ну, я и крутанулся. Зато вывернулся, как там его. А он трошки по мне, а то все по махновцу этому.
— Почему махновцу?
— Дак ты, как там его, неужто еще не слыхал?
— Нет.
— Дак услышишь. Вишь, как там его, вчера хвастал Животовщик, что Махне служил.
Миките словно бы легче стало от сознания, что попало не ему одному. К тому же он понимал — его позор сегодня куда меньше, чем Браво-Животовского… Выходит, свой своего не признал! Недаром говорят: на чужом возу едешь — оглядывайся на задние колеса.
Бабы, вроде пристыженные тем, что их мужиков немец избил, начали быстренько расходиться от криницы: кто торопился обратно в Поддубище, где еще до сумерек можно было сжать-связать сноп-другой, а большинство подались по тропинке в деревню.
Мужики между тем постояли еще немного, как водится, поговорили, чтобы больше не нагонять друг на друга паники.
Парфен Вершков, который в толпе все время держался Зазыбы, по-будничному устало спросил:
— Да можно ли его хоть есть? — и показал на сохатого, о котором веремейковцы забыли. Парфена будто не касалось, что немцы близко, только поверни голову — и вот они, на гутянской дороге.
— А почему нет, раз обыкновенная животина, — ответил добродушно Зазыба, нарочно попадая в тон Вершкову.
— А вдруг и зубом не возьмешь?
— Вон ты о чем! Знаешь, как про мед говорят? Будь, медок, ни горек, ни сладок: сладкий будешь — сожрут, горький — расплюют. Так и лосиное мясо. Батька мой когда-то кабана ухайдакал топором. Шел мимо озера у Затишья, что ли, а тот и кинься на него вдруг. Говорят, ни волк, ни кабан зря не кидаются на человека, а этот…
— Дак, может, кто потревожил перед тем?
— Может. Но я не об этом. Мать моя, покойница, помню, морщится да чуть не плюется. Говорит, вонять будет, вывернет потом кишки, если съешь хоть шкварку. А батька не послушался, привез тайком кабана на саночках домой, осмалил за сараем — да в кадку. Хватило потом вволю еды на всю зиму, не от самого ли зимнего Миколы угощались. Звали и сватов, и братов, и кумовьев.
— Значит, и этого жевать можно?
— А чего же нет?
— Тогда распоряжайся, сейчас на любую телегу взвалим — да на двор, благо, что лето.
— Ат, — махнул рукой Зазыба, — не мы с тобой убивали лося этого, не нам мясо его пробовать. Жаль вот только малого. Небось ведь один, бедняга, остался. Пришел откуда-то к нам спасаться, а теперь будет тосковать. Пропадет понапрасну.
— Пропадет, пропадет!
— Это же надо было идти сюда, чтобы попасть на глаза Рахиму…
— А с того теперь, как с гуся вода.
— Дак горбатого к стене не прислонишь..
— Правду говоришь, Денис, — покачал головой Парфен Вершков и как-то светло, как в самой великой печали, глянул на Зазыбу, а потом ласково подгреб его под свою легкую руку.
Наконец солнце перестало слепить Чубарю глаза — сделалось как зимнее, как в самые филипповки, и он мог свободно, совсем не жмурясь, глядеть на все, что делалось и посреди суходола у веремейковской криницы, и на ржаном поле, и на дороге, которая вела из Веремеек в Гутку, обыкновенную для Забеседья деревню дворов на пятьдесят, что стояла при большаке, до сих пор называемом «катерининским».
Но Чубарю все-таки не удавалось просмотреть середину человеческой толпы, чтобы понять, что творилось возле убитого лося, потому что веремейковцы заслоняли все своими суетливыми фигурами. Он хорошо видел только, как примчались туда, покачиваясь в седлах, немецкие конники, потом к оторопевшей толпе подъехал бронеавтомобиль, а потом один из конников спрыгнул с седла на землю и двинулся через толпу к убитому лосю… Тем временем гутянская дорога была перед Чубаревыми глазами как на ладони. Огибая по самому склону веремейковский курган, она выпрямлялась на суходоле и вскорости пропадала за ближним пригорком, напоминая там о себе уже только посаженными деревьями. Совсем рядом ответвлялась от нее другая дорога, поуже, с голыми обочинами; по прямой она прорезала насквозь суходол, чуть ли не у самого леса исчезая за клином. Эта вела тоже в недалекую деревню Мелёк. Верней, это была даже не деревня, а небольшой поселок, дворов, может, на двадцать, который вместе с двумя такими же поселками — Городком и Грязивцем — создал новое поселение, лет десять назад, уже после образования колхоза, получившее общее название. Где-то из Мелька и должен был выйти на суходол бабиновичский Хоня с сыновьями-подростками. Однако Чубаревы спутники почему-то запаздывали, может, сели передохнуть на травяной пригорок за тем зеленым мысом, а может, повернули, как и он, на другую тайную тропинку. Как раз этого Чубарю теперь и хотелось, ведь тогда бы Хоня наверняка уж не наткнулся на немцев, которые двигались по гутянской дороге. Но вот толпа возле криницы вроде снова зашевелилась, раздалась в стороны. Из середины ее наконец вышел тот конник, который слезал с седла, чтобы поглядеть на убитого лося. Он еще не поставил ногу в стремя, как что-то закричали у криницы остальные немцы, а еще через минуту стало видно, как вспрыгнул и понесся опрометью к опушке осиротевший лосенок. Мчался, бедняга, прямиком, даже не попадая на дорожку, по которой совсем недавно вел его на водопой лось, но все-таки устремлялся к тому месту, откуда выныривала из леса на суходол тропинка — близко, всего шагах в десяти от Чубаря. Волнуясь и желая удачи лосенку, Чубарь в то же время не спускал глаз и с веремейковской толпы, где все еще возвышались па лошадях немцы. Поэтому для Чубаря не могло остаться незамеченным, как кое-кто из немцев вскинул на уровень плеча карабин, беря на мушку лосенка. Это кольнуло "Чубаря прямо в сердце, сперва из страха за лосенка, который мог погибнуть под выстрелами, а потом от сознания собственной уязвимости, — ведь стрелять немцы будут оттуда, напротив, и можжевельник, за которым прятался Чубарь, не мог стать преградой, не мог задержать пули. В неизмеримую долю секунды возможность опасности этой сделалась настолько реальной, что Чубарь даже не впал в оцепенение, на некоторое время, пускай самое короткое, обычно затемняющее четкость мысли или движения. Инстинкт самозащиты, который выработался по дороге сюда и который обострил восприятие окружающего, начиная с людей и кончая предметами и вещами, тут же швырнул его ничком, как что-то полуживое и тяжелое, даже дрогнул топкий торфяник. Но скоро выяснилось, что и этого для спасения мало. Ожидая стрельбы, Чубарь ощупью сполз в какую-то яму слева, похожую на небольшое логово. Однако ни одного выстрела не послышалось. А вскоре и крики утихли на суходоле. Выходило, что понапрасну Чубарь падал на землю и лежал в этой ложбине, как распятый. Пристыженный, он словно бы нехотя поднялся из распадины, отряхнул колени свободной рукой и уже потом опасливо глянул поверх можжевельника на суходол. Лосенка на лугу не было. Не иначе — успел забежать в лес. Веремейковцы тоже не стояли на месте, понемногу расходились от криницы, направляясь в гору, а всадники — так те уже гарцевали совсем поблизости от большака, намереваясь присоединиться к общей колонне. В арьергарде чадил бронеавтомобиль.