— Меня это вполне устраивает. С Граем мы прекрасно ладим. Интересно, знал ты его до войны? Я еще помню то время, когда он не пел ничего, кроме «Интернационала». Само собой, теперь он сменил «Интернационал» на «Хорста Веселя», но как его можно винить? Только дураки пытаются плыть против течения.
Билерт встал.
— Хочу предупредить, Дора, будь осторожной. У тебя много врагов.
— У тебя тоже, Пауль. Надеюсь, ты последуешь своему доброму совету.
Штевер прослужил в армии пять лет и был хорошим солдатом. Штальшмидт же прослужил почти тридцать и солдатом был очень плохим. Что до майора Ротенхаузена, офицера и начальника тюрьмы, то солдатом его вообще вряд ли можно было назвать. Дело не в сроке службы, подумал Штевер, а в том, есть ли у человека пригодность.
— И у меня есть пригодность, — сказал он себе вслух.
Штевер посмотрел на свое отражение в зеркале, улыбнулся и отсалютовал. Ему нравилось быть солдатом. И Штальшмидт, и Ротенхаузен слишком уж жаждали власти. Оба не сознавали, что представляют собой просто напросто орудия в руках нацистов.
Я это сознаю, подумал Штевер, важно расхаживая и позируя перед высоким зеркалом. И поэтому уцелею.
У Штевера не было особого желания власти. Власть повышает не только престиж, но и личный риск, который Штеверу был ни к чему. Он был доволен своим нынешним положением и образом жизни. Плату получал регулярно, от фронта находился далеко, в одежде и женщинах не знал недостатка.
Одежду ему бесплатно шил портной, живший в Гроссер Бурста, сын которого некогда сидел в одной из камер Штевера. И костюмы его, и мундиры были шиты на заказ и вызывали зависть товарищей.
Что касается женщин, Штевер выбирал их старательно и имел полупостоянное окружение. Всех людей он делил на четыре категории: мужчины-солдаты и мужчины-штатские, женщины-замужние и женщины-одинокие. Штатских презирал и находил, что одинокие женщины доставляют больше хлопот, чем того стоят. Он всегда интересовался замужними. Когда ему было пятнадцать лет, он сделал открытие, что очень многие замужние женщины сексуально не удовлетворены, и взял на себя задачу облегчать их участь.
В замужних женщинах было кое-что весьма привлекательное. Во-первых, они не собирались в него влюбляться, не требовали ничего, кроме плотских утех, и Штевера это вполне устраивало; он не мог вообразить жизни ради кого-то, кроме себя, и ради чего-то, кроме собственного удовольствия. Мысль о необходимости считаться с чьими-то желаниями была пугающей и чуждой его натуре.
Во-вторых, он обнаружил, что замужние женщины всегда очень темпераментны. Почти во всех браках, какие он знал, энергия, казалось, иссякала через два-три года; тогда Дон Жуаны вроде Штевера могли приходить на помощь и восполнять недостаток огня в супружеской жизни.
Юные девицы, находил он, слишком неуступчивы, с ними можно нажить неприятностей, а девственницы вообще представляют собой прямую угрозу.
— Сунь руку им под юбку, пока они еще не дошли до точки, так они завопят на весь дом, и тебя арестуют, — с важным видом объяснял он обер-ефрейтору Брауну, которому с женщинами не везло, хотя внешне он был гораздо привлекательнее Штевера. — Приходится целыми часами ласкать их, шептать, как замечательно это будет, как ты любишь их и прочую чушь; и очень часто, — добавил он, — так распаляешься, что когда они в конце концов снимут трусики, сразу же кончишь. Очень часто им это занятие не нравится, они жалуются, что ты используешь их, стонут все время, пока ты занят делом — игра не стоит таких свеч, — с отвращением сказал он. — Крути с замужними, приятель. Эти знают, что к чему, и не нужно заниматься всякой ерундой перед тем как они отдадутся.
— Понятно, — сказал обер-ефрейтор Браун, морща лоб. — В следующий раз подкачусь к одной из таких.
— Правильно, — сказал Штевер, надел фуражку и молодцевато вышел из казармы.
Никто, видя Штевера за стенами тюрьмы весело улыбающимся, помогающим старушке перейти улицу, не смог бы принять его за человека, который ничтоже сумняшеся избивает заключенных до полусмерти перед тем как бросить их гнить в камеру. И спроси его кто об этом, Штевер пришел бы в полнейшее недоумение.
— Я всего навсего обер-ефрейтор, — ответил бы он. — Я только выполняю приказы.
Кроме того, он ни разу не убил человека. И гордился этим. Он прошел всю войну, не сделав ни единого выстрела. Факт, которым можно похваляться. На его совести не было ничьей крови.
Майор Ротенхаузен раз в месяц заходил в тюрьму представиться новым заключенным и проститься с теми, кто ее покидал. С приговоренными к смерти он не прощался, для него они уже не существовали; слова прощания майор говорил только тем, кто отправлялся отбывать свой срок в одну из военных тюрем — в Торгау, Глатце или Гермершайме.
Появляться там майор любил в одиннадцать вечера, когда заключенные уже спали. Ему нравились непременные паника и смятение, когда охранники бегали по камерам, поднимали не желавших просыпаться заключенных, чтобы те могли предстать перед начальником тюрьмы. Это вызывало у него приятное ощущение собственной важности и значительности.
Один из неожиданных визитов майор нанес через четыре дня после истории с поддельным пропуском. Была уже почти полночь, отправился он в тюрьму прямо из казино. Пребывал Ротенхаузен в отличном расположении духа. Он хорошо поужинал, выпил чуть больше, чем следовало, приятно провел вечер. Мундир его представлял собой верх портновского искусства, и он это знал. Верх серой фуражки с подкладкой из белого шелка слегка трепетал на ветру. Хромовые сапоги бодро поскрипывали, когда он пересекал тюремный двор. Длинные ноги превосходно выглядели в элегантных серых брюках, эполеты поблескивали золотом в темноте. Майор Ротенхаузен был одет чуть ли не лучше всех в гарнизоне; три года назад он выгодно женился и теперь являлся президентом казино. На него смотрели с завистью, поэтому Ротенхаузен держал голову высоко и считал себя гордостью германской армии.
Большинство приезжавших в гарнизон людей воспринимало Ротенхаузена так, как ему хотелось, невольно предполагая, что он обладает властью и влиянием, с которыми нужно считаться. На памяти гарнизона был всего один случай, когда незнакомец, самоуверенный офицер бог весть откуда, появился в казино и нарушил все общепринятые правила этикета, не обратил внимания на Ротенхаузена и привел всех офицеров в беспомощное состояние.
Это был молодой, от силы тридцати лет, оберст. Он потерял руку под Минском, и после госпиталя его перед возвращением на фронт временно направили в Гамбург. Он получил все мыслимые награды, и грудь его ослепительно блестела. Но при виде его мундира кое-кто надменно приподнял брови. Все, кроме шитого на заказ френча, было явно получено со склада. Офицеры смотрели на его сапоги, брюки, кепи, даже на ремень с кобурой и ухмылялись. В кобуре у него лежал парабеллум. У них у всех были вальтеры — маленькие, аккуратные пистолеты, больше подходившие, как они считали, их положению, однако неизвестный оберст был явно равнодушен к таким тонкостям.
Служил оберст в альпийском полку[43]; эмблема эдельвейса на его левом рукаве бросалась в глаза, и хотя поначалу гарнизон понятия не имел, кто он и почему оказался здесь, этого факта оказалось достаточно, чтобы заставить всех насторожиться.
Через полчаса после появления оберст устроил собрание и сообщил ошеломленному обществу, что на время принимает командование гарнизоном.
— Я оберст Грайф из Девятого альпийского полка[44], — объявил он в воцарившейся от ужаса тишине. — Здесь нахожусь временно.
Оберст никому не пожал руки; лишь окинул всех взглядом блестящих, немигающих глаз и продолжал вводную лекцию.
— Я всегда ладил с находящимися под моим началом людьми и надеюсь, здесь будет так же. Выполняйте свои обязанности, как я свои, и все будет превосходно. Не могу выносить и не потерплю только одного — пренебрежения ими. — Взглядом уверенных карих глаз он обвел ряды собравшихся офицеров. — Полагаю, вам известно, господа. что подразделения на фронте остро нуждаются в пополнении. Вряд ли нужно вам это говорить, но если вы по той или иной причине давно не были на передовой, то, видимо, не совсем представляете, каким отчаянным стало положение там; к примеру, в моем полку есть люди, которые три года не были в отпуске.
Оберст спросил у каждого из присутствующих офицеров, как долго он находится в гарнизоне; при каждом ответе брови его поднимались, а уголки губ опускались. Количество тех, кто хоть когда-то побывал вблизи от фронта, составляло ничтожный процент.
— Вижу, господа, — сказал оберст, — положение вещей здесь должно измениться.
И оно изменилось, притом резко. В течение трех дней с появления оберста все причудливые мундиры, накидки, мантии, элегантные кепи, сверкающие сапоги и маленькие, аккуратные пистолеты были неохотно убраны, на смену им пришло более уставное обмундирование. Гарнизон превратился в место усердной работы, заполненное потеющими, спешащими людьми в однообразной форме, и уже не напоминал бал-маскарад в полном разгаре.