Матрос проверил мои документы и позвал дежурного. Я объяснил, что я выпускник этого училища 1975 года выпуска и мне хочется пройти в родное училище на кафедры. «Позвоните дежурному по училищу»,— произнес он. «Чёрт побери! — сказал себе я,— когда же у нас научатся хоть в мелочах брать ответственность на себя!»
Дежурный по училищу молчал в трубку ровно столько, сколько потребовалось ему, чтоб взвалить ответственность на себя, потом он, сгибаясь под её тяжестью, сдавленным голосом сообщил мне, что училище в боевой готовности и пропустить он меня не может. Пока он молчал, я уже принял решение: в нашем древнем заборе столько разных дыр, что при желании можно было бы, наверное, прошить его насквозь, а о том, что «они» пребывают в «боевой готовности», я и без них догадался: в кустах я заметил передвижную радиостанцию.
Ну что ж! Через пять минут я, не утруждая себя поисками дыры, запросто перелез через стену. Помнится, был у нас в училище адмирал, по приказанию которого все заборы сверху изгадили мазутом. По мнению этого флотоводца, это должно было отучить нас от походов за «рубежи». Даже облавы устраивались: строились роты, и всем приказывали показать ладони, на ладонях искали мазут; мазут — всегда мягкий, липкий, всегда горячий; мало того, что тёмного цвета, он отлично нагревается на солнце; он ещё и окисляется, оттого-то он тёплый всегда, даже мягкой южной зимой,— очень удобная штука, для того чтоб метить заборы. Прежде чем перелезать, я внимательно осмотрел забор — как бы не вляпаться: про адмирала давно забыли, а вот мазут кое-где ещё остался.
Летом в училище пусто: курсанты частью на практике, частью в отпуске, остатки приведены в «боевую готовность» — где они сидят, один Бог знает. В училище что-то изменилось: здания осели, раздались, всё это в зримых, ощутимых формах; перекладины на спортивной площадке ушли в мягкий асфальт, раньше я мог достать до них, только подпрыгнув изо всех сил, теперь — запросто подошёл и взялся рукой; молодые деревья подросли, а старые, за артпавильоном, срубили, там росли корабельные сосны, и солнце протыкало воздух до самой земли, а земля была устлана чуть подопревшей хвоей, а высоко над головой шумели вершины, и в воздухе носились фитонциды, парочки молекул которых вполне достаточно для ощущения свежести,— теперь здесь одни пни — что-то будут строить — всё перерыто, и я вспоминаю, что в нормальном флотском организме, а училище — организм, должно быть всё перерыто; кучи мусора лежат не там, где всегда, каждый новый начальник своим устным приказанием переносит эти кучи с места на место, и по смене местоположения куч — местоположения мест — можно отследить смену руководства; рубку дежурного по факультету закрыли — теперь там склад, и большего оскорбления для рубки дежурного, по-моему, не придумать; люди бродят везде незнакомые; предметы и вещи — чужие, непринимающие, может быть, поэтому я и ощущаю себя здесь чужим?.. Я оторвал листик оливы и пожевал: рот наполнился горечью. Она не такая, как я ожидал, может быть, я просто отвык?
Побродив по училищу, я натолкнулся на Мурика, обнялись, поговорили, сходили в бассейн, и Мурик проводил меня до забора.
Нет-нет-нет, нечто есть в этом городе, что кроме муриковских рассказов о сумгаитских ужасах заставляет искать приметы так внятно ощущаемой тревоги; что-то неуловимое носится в воздухе, временами попадает на глаза, но прежде чем ты успеваешь ухватить, понять, оно исчезает навсегда. Какие-то приметы огромной, всеобщей обиды. Эти приметы единичны, повторяемы и в силу этого постоянны. Они ускользают, они так похожи на мысли, которые тоже появляются и исчезают. Я начал заново всматриваться в город, когда ехал в автобусе в центр; я хотел попасть на бульвар и к Дому правительства. Там, перед этим Домом, после сумгаитских событий митинговали, жгли костры, на которые пустили многолетние деревья с бульвара, и тысячи скандировали: «Карабах! Карабах!» Восточная толпа более всего напоминает колонию насекомых; так же как и насекомые, она имеет свой суммарный разум, тут нет одиночек, тут организм, способный аккумулировать обиду, раздражение, наконец — злобу; решение на действие созревает в толпе медленно, толпа переливается, лоснится, растекается, отростки её вбираются внутрь, тело густеет, сжимается — совсем как амёба от крупинок соли, толпа созревает, и для ускорения этого созревания то в одном месте её, то в другом будут вспыхивать вопли, выкрики, призывы, которые ускоряют всё дело, словно катализаторы.
От Зыха до центра автобус идёт через «чёрный город» — там старые нефтеперерабатывающие заводы, и воздух основательно оснащён памятной с детства, физически царапающей носоглотку вонью. Здесь водятся люди. Вернее сказать, водились — сейчас на улицах как-то очень пустынно. Люди здесь водились: рождались-жили-умирали и ещё к тому же работали на заводах. Люди с серыми лицами. Земля в пятнах прогорклого мазута, деревья — жалкие, чахлые, пыльные уроды, дома — чёрные, низкие, безглазые, не потому, что нет окон, а потому, что стёкла залеплены серой грязью. Недавно закрыли кислотный завод, и дышится легче, раньше кислота летала по воздуху, и люди в автобусах кашляли.
В «чёрном городе» есть парк имени Низами, «кислородная подушка» здешних мест, с вековыми акациями, увитыми лианами, с щебетом птиц, с качелями, с танцплощадкой, с агробиостанцией. Всё это давно заброшено, но по инерции всё это ещё растёт и цветёт. Парк Низами — место грандиозных драк, район на район, когда дрались просто так, с дикостью, со слепой яростью, велосипедными цепями, палками, легко раскраивающими черепа. Где-то я читал, что загаженность воздуха делает человека чудовищем. Может быть, и так, этого здесь хоть отбавляй, и агрессивность «чёрного города» ко всему живому чувствовалась всегда; здесь даже голуби дрались насмерть. Бог с ним.
Немноголюдье — вот что поражает на улицах Баку. Людей очень мало: там, где раньше текли людские реки, теперь — ручейки, и люди одеты не так пестро, как раньше, мало девушек и детей, люди не улыбаются. Ещё одна примета: из метро исчезли нищие. Одно азербайджанское племя, презираемое самими азербайджанцами, живёт исключительно подаянием: мужчины не просят, зато просят женщины, они расстилают на каменных плитах тряпки и раскладывают детей, у них очень ценится детское уродство — маленькие руки и ноги, всё это тут же выставляется как хороший товар. Раньше они неплохо зарабатывали, сейчас их почти нет. Я видел только однажды нищенку в метро, видел, как к ней подбежала молодая азербайджанка и стала ей говорить, что азербайджанскому народу стыдно просить подаяние. Та испуганно собирала вещи, в другое время она бы огрызнулась или, в лучшем случае, пропустила всё мимо ушей. Сейчас боится, новая жизнь.
А вот на бульваре всё по-прежнему: те же цветы, то же солнце, морская гладь, эстакада, уходящая в море метров на сто, тот же запах кочующего на волнах мазута. Следы разрушений, которые принесли городу зимние митинги, уже скрыты; взамен спиленных деревьев посажены новые.
Если идти вверх по улице, оставляя справа Сабунчинский вокзал, то скоро попадёшь в район, населённый армянами; улицы Камо, 1-я и 2-я Кандапинская. Когда-то я здесь родился в четырёхэтажном доме-крепости. Сейчас здесь много безжизненных окон. Арменикенд — «армянская деревня» — так называется этот район: двух-, четырёх-, пятиэтажные дома-квадраты, с высоко поднятыми над землей окнами первых этажей, с окнами узкими, с глубокими подоконниками, с решётками на окнах — настоящих бойницах; дома из тяжёлого камня с двориками в середине, с огромными, тяжёлыми железными воротами, запирающими дворы наглухо,— настоящие крепости. Кроме домов-крепостей здесь немало и «самостроя» — это местный бидонвиль. Когда-то до двадцати тысяч человек жило в Баку в этом прибежище. Люди не хотели ждать светлеющего день ото дня светлого будущего, они захватывали землю, складывали из кирпича одноэтажные домики, окружали их каменным забором, подводили воду, газ, свет и сажали во внутренних двориках инжир и виноград. Светло-рыжая глина очень плодоносна, только поливай — и вырастет сказочный урожай персиков, винограда, граната, инжира, абрикосов. Только поливай.
А воды нет. Даже для питья. Особенно летом. Но во дворе можно вырыть колодец, вода будет немного солоноватой, но ничего, жить можно.
Арменикенд. Сразу же после Сумгаита здесь ожидали нападения. Надежд на милицию было мало, и на защиту домов-крепостей встала самооборона. Пытались атаковать лишь однажды — голые до пояса, крепкие, как кегли, молодые люди с бритыми головами, вооружённые ножами и ружьями, под зелёными знаменами пророка. Они собрались, сбились в кучу, и куча, опьянённая водкой и анашой, визжа по-звериному, двинулась на притихшие армянские дома. Навстречу им вышли обороняющиеся. Загремели выстрелы, защёлкали пули, анаша, вскипев вместе с водкой, мгновенно испарилась из бритых голов, и погромщики бросились врассыпную.