Вбежал младший сын Барановских, пошарил в шкафчике.
– Что ты лазишь? Будем обедать, – простонала из-за ширмы Барановская, всегда больная женщина.
– Ай, я у Толи поел. Едем по дрова с ним. Санки возьму и вот – преснак.
Казик понял главное: у Корзунов ничего не случилось. Обратно он пошел по шоссе, чтобы самому посмотреть на их дом. К кому ходила старуха, с кем говорила? И что все это может означать? У себя дома Казик старался остаться наедине со старухой. Не выдержав, глазами показал на дверь и вышел первый.
– Кому вы сказали? – уже в открытую спросил он старуху, когда та выползла из хаты с помойным ведром. Сообразив, что случилось что-то, Жигоцкая испуганно забормотала:
– Этому… кацапчуку, Коваленкову сыну. И еще полицейский был. Они сказали, что все знают, что следят. И приказали, чтобы ни-ни никому.
Казик вдруг что-то понял, страшная догадка затрепетала в нем.
– Вы сказали им, что… ну это, кто вас послал?
– Не… не сказала.
Казик понял, что сказала.
Случилось то, чего следовало бояться с самого начала. Корзуны не одни, за ними в поселке еще кто-то. Многие, может быть, очень многие смотрят на него их глазами, видя в нем немецкого холуя, предателя. Казика пронзил холодный ужас: он словно ощутил, как упруго дрогнула чуткая сеть, которой он коснулся неосторожно.
Как перед концом, в памяти опять пронеслись события последних месяцев. Да, эта семья лишь узелок целой сети. И какая крепкая должна быть эта сеть, если Корзунов и после ухода Павла не тронули. Виктор же вот кем оказался. А переводчик – попробуй пойми этого Шумахера! Или Коваленок. Казика всегда смущали глаза Разванюши – отчаянно веселые и одновременно внимательные, оценивающие. Но раньше Казик боялся, что он подозревает в нем партизанского связного. А оно, пожалуй, совсем наоборот! А что, если и Пуговицын с ними? Черт его разберет, кто он такой. Возможно, решил уже замаливать грехи.
Накинув полушубок, Казик вышел за ворота, пошел по поселку. Он не мог сидеть в четырех стенах. Что-то надо было делать. Но что делать?
Двое рабочих тащат санки с дровами. Казику показалось, что они внимательно смотрят в его сторону. Он поспешно поздоровался, ему не ответили. А тот, который, согнувшись, подталкивал санки, еще раз, как-то, под себя, оглянулся на Казика.
Женщина снимает с забора затвердевшее на морозе белье и тоже присматривается к нему. Очень настойчиво. Что в нем любопытного?
Казик повернулся и почти побежал домой.
– Кучугура ходит, – таинственно сказал Алексей, наблюдая за кем-то.
– Какой Кучугура? – Толя бросился к окну.
Из аптеки к шоссе идет высокий человек в коротком ватнике, на ногах матерчатые бурки с бахилами из красной резины. Даже издали видно, какой бровастый он. Вышел на мостик, посмотрел вправо, в сторону комендатуры, и медленно направился туда, прижав ладонь к щеке.
Вечером мама приказала изнутри завесить окна в спальне. Постучали – сама открыла дверь.
Явился Коваленок. Разванюша необычайно оживлен. Разгуливает по спальне весь в ремнях, гранатах, тонкие усики чернеют лихим росчерком, сапожки с белыми отворотами.
– Дадим заключительный концерт, Анна Михайловна, и до свидания, Лесная Селиба.
Мама светится несмелой радостью и тревожно посматривает на задрапированные одеялами окна. Поинтересовалась:
– Что там было? Я видела, как обыскивал его часовой.
– Заметили, как подставлял он немцу карманы? А сзади за поясом у него пистолет был.
– Правда?
– Кучугура всегда так: перед началом сам пройдет по гарнизону. Прошел Кучугура – труба гарнизону. Комендант сам его больную десну пощупал. Я подтвердил, что родня жинки моей. Дали пропуск в город. План приказал нарисовать. У вас есть чем?
На Толиной бумаге, его карандашом, в его доме наносится план укреплений и караулов! Для партизан!
Там, в комендатуре, в полиции, не подозревают, что сейчас вот на Толиной кровати готовится бумажка, по которой их уничтожат. По-детски наслюнивая карандаш, Коваленок бормочет:
– Здесь, в большом бункере напротив Жигоцких, дежурят два немца с пулеметом… Ну, а этот все ходит к вам? Я перво-наперво загляну к нему. Вы как хотите, а я загляну. Учи-итель! Послал свою… «Мои Казю все узнал». Хорошо, что, кроме Комлева, никого не было в полиции.
Утром собрались на работу пораньше, чтобы только не пришлось идти с Жигоцким. Но это Алексей все мудрит, ему не хочется видеть Казика. Толя же с удовольствием наблюдает, как извивается тот говорун. Толя и на немцев, бредущих к мосту на смену ночному караулу, глядит не без удовольствия. «Идите, идите на свой пост, он уже нарисован на бумажке». Сзади догоняют полицаи, надо и на них полюбоваться.
Вот с Толей поравнялся коротконогий, точно урезанный, Фомка. Он из староверов, очень рыжий. Дурак, каких мало. Уставился на Толю, а Толя нарочно на него уставился. «Ты это что?» – удивленно и угрожающе спрашивают глаза полицая. «А вот ничего, смотрю на тебя, олуха. Или нельзя уже?»
Фомка прошел вперед, Толя подготовился встретить следующего. Ещик ползет, ноги в большущих валенках поднимает и ставит так, словно вязкую глину месит. Валяй дальше, вояка!
– Идем быстрее, – сердится Алексей, – что ты ползешь?
Но надо обождать, пропустить мимо себя задних. Среди них есть и свои. Разванюша. Этот сразу с двумя разговаривает: с идущим впереди Ещиком и с Комлевым, который шагает сзади. Кричит про какую-то Анфиску. Ещик только хыкает, а Комлев удивляется:
– Ещик? Не может быть!
Глаза у Разванюши такие, что припоминается дедушкина поговорка: «Из-под сучки яйцо выхватит». Этот выхватит! Может быть, завтра пальнет Ещику или Фомке прямо в лицо. А сегодня хохочет с ними. Поравнялся с Толей, встретился взглядом и открыто усмехнулся ему: «На работу идешь? А я вот с ними – на пост». Идущий вразвалку, здоровенный Комлев не принял многозначительного Толиного взгляда: «Ты что так смотришь? Не знаю, что ты там знаешь, мне это не интересно». Толя даже смутился, точно постучался в дом к знакомому, а его не впустили. А почему, собственно, должны впускать и Толю? Потому лишь, что он чей-то там сын? И правильно. Если начнут так улыбаться свои своим, со стороны быстро раскумекают. Странно даже, что он, Толя, так много знает. Поэтому даже несерьезным порой все кажется и как-то не верится, что немцы ни о чем не догадываются. А что, если знают и вот в эту минуту и идет разговор про маму, Коваленка, про этого Комлева?.. Толя всегда гордился тем, что ему известно многое, о чем Казик, например, даже не подозревает. Подумать страшно, что будет, если где-то оборвется. Вспомнился протяжный крик человека, которого убивали палками во дворе комендатуры. Они то же делают и с женщинами… Толя уже с тревогой посмотрел на косоглазого полицая – брата бургомистра. А следом бежит Захарка: внимательно вгляделся в лица сыновей докторши и даже улыбнуться не забыл.
Возможно, что Толя был прав в своих опасениях. Подпольная сеть в поселке складывалась несколько стихийно, она как бы являлась продолжением в новых условиях довоенных взаимоотношений, проверенных в первые месяцы войны и основывающихся на человеческом доверии кого-то к кому-то. Все перемешала война. Но чем сильнее будешь встряхивать решето с неочищенной рожью, тем скорее и лучше отделятся крупные зерна от всякой трухи. Такое разделение произошло и в поселке. Как-то сама собой выросла стена скрытности, отчуждения, которая отгораживала жителей не только от оккупантов, но и от всякого, кто оказался предателем или на кого нельзя было положиться. Люди, ненавидящие оккупантов, борющиеся, не жили на виду у врага, они жили за стеной общей народной конспирации. И там, за стеной, они могли позволить себе знать друг о друге больше, чем допускают правила военной конспирации. Время от времени в стене этой могли появляться проломы: каждый предатель – брешь, через которую враг может прорваться в крепость. И это будет стоить немалых жертв. Но перед врагом снова встанет стена. Чисто военная конспирация в поселке, пожалуй, поставлена была неважно. И если еще не случилось большого провала, то лишь потому, что выручала стена общей, народной конспирации, которая так широко, на целый сельсовет, действовала, когда женщины кормили военнопленных в аптеке.
Толе всегда нравилось ходить по шоссе в сторону моста, к речушке. Летом здесь тяжело нависают над асфальтом старые клены, белый придорожный домик вылущивается из зелени, будто орех, черная лента дороги то вниз потечет, то вздыбится, то опять – вниз, плавная, уходящая. Теперь тут голо, пусто по сторонам. По шоссе ходят немцы, полицейские какие-то, возле моста внизу – караульный барак, обнесенный стеной из бревен и земли. Везде колючая проволока. Немец по мосту прогуливается, показывает глазами: «Проходи, проходи, шнеллер». Шнеллер так шнеллер, черт с тобой, недолго ты еще поторчишь здесь! На километровом столбе значится: 674. Столько – до Москвы. До фронта поближе.