Священник, отец Дмитрий Ноздратенков, утомленный службой, чувствуя себя нездоровым, терпеливо ждал, когда разойдутся прихожане, чтобы удалиться в алтарь, снять с себя тяжелое негнущееся облачение, шитое золотой нитью, и, заперев храм, отправиться домой. Дома матушка станет лечить его горячим чаем с калиной, уложит на теплую лежанку, набросает сверху одеял и тулупов, и он в легком жару станет дремать и думать о сыне Гаврюше, попавшем на чеченскую войну. Больше недели, как нет от него известий. Матушка, слушая радио, тяжко вздыхает и украдкой плачет.
Храм был натоплен. Свет из окон освещал рождественское убранство, полосатые половики, нарядные коврики, белые, ручной работы, рушники на иконах и еловые зеленые ветки, на которых радениями прихожан были развешаны елочные игрушки.
Там, куда не достигал свет окон, в сумрачном углу, у темного дубового распятия, у киота светились лампады. Одна, самая большая, из старинного малинового стекла, в золотом оперении, горела перед Архангелом Гавриилом, изображенным в рост на длинной доске в момент, когда, развеяв голубой плащ, складывая напряженные от полета крылья, он встает на пороге перед Девой Марией, донося ей Благую Весть.
Архангел был покровитель сына Гаврюши, и отец Дмитрий ждал, когда окажется один, чтобы предстать перед ангелом и помолиться о сыне.
К нему засеменила, шаркая старыми валенками, бабушка Марфуша, богомолка и странница, всю жизнь пропадавшая по дальним монастырям и приходам. Маленькая, с аккуратным горбиком, в клетчатом суконном платке, из-под которого глядели синие детские глазки. Поклонилась, подставила под благословение руки, корявые, как выдолбленное из дерева корытце.
— Батюшка, благослови после Рождества в псковские Печоры отправиться. Там, говорят, батюшка Иоанн Крестьянкин шибко заболел. Хочу еще разок его навестить, исповедаться.
— Поезжай, если душа просит. — Отец Дмитрий крестил ее склоненную голову. — Сама уж стара, бабушка Марфута. Не остудись в дороге.
— Твоими молитвами, батюшка, твоими молитвами…
Кланяясь, засеменила, зашаркала к выходу, к тяжелым дверям. Мелькнула еще раз среди света и снега, окруженная розовым паром.
Подошел высокий худой мужик с костяным лицом, кузнец Степа, повредивший в работах руку. Седые волосы его торчали хохлом, шапку он держал в здоровой руке, другая, поврежденная, была спрятана под пальто.
— Помолись за меня, отец Дмитрий. Пускай рука заживет. А то как работать? С голоду помрем. Ты уж помолись, я на храм пятьдесят тысяч дал.
— Бог поможет, Степа. Молюсь за тебя, ты записан. А к матушке моей все же сходи. Она тебе в пузырек пустырник нальет. От него кости лучше срастаются.
Кузнец поклонился, прикрыв страдающие глаза. Серьезный, строгий, пошел на выход, переставляя прямые, как жердины, ноги. Его непокрытая голова мелькнула среди солнца и снега, окутанная паром.
Последней подошла под благословение церковная старостиха Елена Андреевна, вся в черном, как монашка, остроносая, юркая, похожая на галку. Приняла благословение и тут же строго стала выговаривать:
— Батюшка, больно много дров на топку храма уходит! Не напасешься! Сюда не греться приходят, а Богу молиться. Небось дома погреются! Вы, батюшка, Афанасию скажите, пусть дрова бережет. За них деньги церковные плачены!
Недовольная, озирая храм последним испытующим взором — все ли свечные огарки погашены и брошены в коробку для воска, все ли иконки и книжицы прибраны и заперты в конторку, — засеменила к выходу. Крестилась у дверей, а потом вышла наружу, туда, где в зимнем солнце летали над дорогой галки. Подскочила, смешалась с ними и канула.
Отец Дмитрий остался один. Радовался тишине, одиночеству в пустой просторной церкви, где еще витали тени прихожан, дымы от кадила, песнопения и молитвы. Эта намоленность держалась под сводами среди росписей и икон, медных паникадил как живое бестелесное облако, как теплое дыхание.
Он поднял с полу оброненную еловую веточку и, нюхая ее нежный смоляной запах, подошел к окну. Был тот час зимнего короткого дня, когда солнце утрачивает белизну, серебристость, краснеет, увеличивается, приближается к полям, отчего на дороге зажигаются длинные слюдяные волокна, обозначаются золотистые следы от саней, словно на снег налепили фольгу.
Из полукруглого церковного окна была видна просторная даль с холмами, низинами, замерзшей рекой, кустистыми темными ивами и заваленными снегом отдаленными деревнями, в которых жил, предавался трудам, топил печи, старился и рождался народ. Грешил, мучился, роптал на непосильную жизнь, пил горькую, провожал новобранцев и в краткие часы отдохновения пел в застольях тягучие песни или дремал на печах среди вьюг и звездных ночей.
Отец Дмитрий, бесхитростный деревенский батюшка, любил народ, старался ему посильно помочь. Не понимал, почему так горестно, столетье за столетьем, протекает русская жизнь. Иногда тайно роптал на то, что Бог, сберегая другие народы, награждая их безбедным бытием и достатком, насылает на русских людей, трудолюбивых, терпеливых и добрых, такие напасти. Перебирал в памяти события родной истории и не находил в народе греха и прельщения, за которые можно было карать. Не понимая причины народных страданий, молился перед коричневым образом Богородицы.
Он подошел к иконостасу, держа в руках еловую веточку. Архангел, перед которым он стал, был в глубокой тени, едва светился нимбом и золотыми оконечностями крыльев. Лампада перед ним сумрачно и драгоценно горела. В ее лучах на лике Архангела мерцала малая смоляная слезинка, проступившая вдруг из старой доски.
Отец Дмитрий опустился на колени и, робея перед началом молитвы, устремил свое молитвенное чувство ввысь, вдаль, в бесконечность, туда, где в вечной лазури плескали ангельские крыла. Молясь, старался открыть свое сердце, чтобы молитва исходила не только из разума, из шепчущих губ, из взирающих глаз, но также из бессловесного, раскрытого наподобие цветка сердца.
Он молился о русском воинстве. О самых древних ратях, ходивших походами на Царьград, а позже на Дон и Непрядву, бившихся на ледовом озере. О тех, более поздних, что сражались с ляхами под Смоленском и Псковом, вынося на крепостные стены иконы. О стоявших насмерть под Бородином, а потом празднично вступивших в Париж. Молился о полках, ходивших в Балканский поход под знаменами Белого Генерала, и о тех героях, что гибли в Мазурских болотах. Он молился об армии Великой Войны, отражавшей немцев на великих полях и реках, развесившей свои красные стяги на дворцах европейских столиц.
Он молился, стараясь представить их несметные ряды в шлемах, кирасах и касках, колыхание их копий, штыков, их хоругви, знамена, штандарты. Но молитвенное чувство было слабым, не достигало ангельских высот. В сердце не было желанной теплоты.
Он молился о русских воеводах и ратниках, о полководцах и ополченцах, о генералах и рядовых. О русских князьях и воителях, просиявших среди святых, и о безвестных воинах германской, японской, Отечественной. Обо всех, кто сражался на малых войнах, куда их посылала Россия и где они побеждали или несли потери. Он молился о самых древних, как о живых, и о живых, как о тех, кто никогда не умрет. Желал им победы, стойкости, духовного подвига. Желал им братства, равнявшего старшего с младшим, слабого с сильным. Он молился о воинах, оказавшихся в опасной и враждебной Чечне, и просил Господа не ожесточать сердца чеченцев и русских, не разделять народы кровью и ненавистью, не рушить городов, не убивать и не мучить, а набросить на ненавидящие глаза покров, сокрыть друг от друга.
Он возносил молитву, раздвигая своим зовом и чувством твердые преграды, отделявшие сердце от бесконечной лазури. Но слабо теплилось сердце, непроницаем был свод, не пропускал луч лазури.
Тогда он обратился на Архангела, на его склоненную голову, осененную нимбом. На его крылья, в которых еще не успокоился ветер небес. На его голубой плащ, в котором клубился завиток неба. На его легкие, коснувшиеся земли стопы. Молил, чтобы Архангел, принесший Святой Деве дивную несказанную весть, вместе с вестью напомнил Богородице о сыне Гаврюше, замолвил за него свое ангельское слово. И Богородица в своей непочатой любви сбережет сына от всех возможных и невозможных бед, перенесет его через все пространства и земли, через окопы и поля сражения сюда, в родное село, в отчий дом, где на полочке еще стоит деревянная коняшка, которой в детстве играл Гаврюша, а на божнице у иконы лежит крашенное луком яичко с той последней перед армией Пасхи, когда все они были вместе.
Он молился о сыне, вспоминая его младенцем в тесной белой кроватке. И мальчиком, рвущим на огороде стрелку зеленого лука. И отроком, хохочущим, плывущим в реке. И юношей, строгим и печальным, с бритой головой, среди других новобранцев, грузившихся в военный вагон.
Он молился о сыне и о его товарищах, с кем выпало ему терпеть и служить. О командирах, которые не бросят его и спасут в трудный час. О войске, разбившем свой стан в зимней степи. Обо всем русском народе, который в своих городах и селах томится в трудах и лишениях, в вечном ожидании чуда. И о России, любимой и ненаглядной, которая бесконечна, благодатна, хранима молитвами всех святых и заступников, и ангелов, и Царицы Небесной, и каждого, допущенного в ней родиться на великие радости и великие испытания.