— И много вас там в болоте?
— Да есть...— неопределенно ответил черный.
Я пытался выяснить у них, из какого они отряда или батальона. Они ответили, что местные, и от прямого ответа уходили.
— Вот что, кулички болотные, давайте забейте коня здесь. Мы вам поможем,— предложил Артем.
— Это можно,— охотно согласился черный, в немецкой шинели.
Лошадь увели глубже в ельник. Я остался на краю просеки в дозоре, стараясь унять рвущуюся из глубины души тоску, крутил ослабевшими руками цигарку из остатков корешков, полученных от деда Андрея.
От коня нам достался бок с ребрами и две ноги — задняя и передняя, еще не знавшая подковы. Завернули все в разрезанную пополам шкуру и перенесли к оставленным мешкам с картошкой. Потом по частям доставили добычу в лагерь и поделились с семьями. Это подкрепило наши силы.
Из куска свежей конской шкуры вырезали два лоскута, а дед Андрей скроил и сшил для меня великолепные чуни шерстью вовнутрь — поршни, как их у нас называют на Урале. Тетка Марья снабдила шерстяными носками. Я надел их на ноги, перебинтованные чистыми деревенскими тряпицами, и всунул в образцово смастеренную обувку, почувствовав, что я спасен от неминуемой беды. Полубосой, я был на краю гибели. Снегу с каждым днем прибавлялось, мороз усиливался. На поле посвистывала вьюга...
23 ноября 1943 года. Пришел дед Андрей, отозвал меня в сторону, шепнул:
— Тянут...
— Что тянут?
— Пушки.
— Кто? Куда? — встрепенулся я.
— Да гансы! С Машевской на Трилесино, пыхтят с машинами... Тикать собираются...— Дед Андрей расправил матерчатой рукавичкой скобку буйно густых, давно не стриженных усов. Не зная, как унять волнение, сдавил мне плечо.— Бегут. Крошить их, поганых, скоро начнут. Может, даже и завтра, ох же и дуже покрошат!..
От его слов во мне все дрожало. Ночью долго не мог заснуть, да и ребятам не спалось. Рано утром на Проне коротко, но внушительно загрохотали «катюши». А вслед за ними так ударили пушки, что шалаш наш затрясло. Часам к девяти утра в направлении Халчевки послышалась близкая пулеметная стрельба и крики «ура».
Сидеть на месте не было сил.
— По-моему, это наши! Коля, бери винтовку, пойдем узнаем,— крикнул я.
Пошли с ним по тропинке — на голоса. Родная русская речь:
— Вперед, вперед! Славяне!..
Опираясь на костыль, не чувствуя боли в ногах, я устремился по мелколесью туда, где кричали. Долго, не умолкая, яростно стучал пулемет — наш «максим».
Коля был слабее меня и отстал. В воздухе послышалось размеренное завывание, и вдруг с треском начали рваться мины. Присел на корточки и обнял тонкий ствол молодой сосны. Из-под куста вдруг вывернулось желтое существо с пушистым хвостом. Ошалело высунув розовый язык, лиса остановилась так близко, что можно было достать до нее рукой. Я пошевелился и шикнул. Чутко подняв головку, стрельнув в мою сторону глазами, убрала язык, шарахнулась в сторону.
Разрывы прекратились. Поднявшись, я вышел на лесную опушку. По заснеженному полю гуськом шли солдаты в зеленых бушлатах, с автоматами наперевес, впереди офицер в серой комсоставской ушанке, с погонами на обычной, нашей, русской шинели. Подняв костыль, я крикнул:
— Товарищи!
Цепочка людей, человек пятнадцать — двадцать, остановилась и, как по команде, повернула головы. Офицер и двое солдат отделились и пошли ко мне навстречу.
Едва различая обветренные лица, звездочки на полевых погонах офицера, я почувствовал, как мои щеки обжигают слезы. Сразу силы покинули меня и почти совсем перестали слушаться ноги. Задыхаясь, шептал:
— Товарищи, здравствуйте, товарищи...
— Здорово, дедок...— Молодое широкобровое лицо офицера было словно в тумане.
Узнав, кто я и откуда, офицер выделил солдата, и мы долго, с передышками шли с ним до Хотищ.
В избе с большой русской печью, с полуоборванной занавеской за широким кухонным столом сидели подполковник и майор — оба тоже с полевыми погонами на шинелях. Как потом я узнал, командир и начальник штаба морской бригады с Тихого океана.
После краткого сообщения о себе я было полез за документом.
— Не нужно. Чем вам помочь? — задумчиво произнес подполковник. Потирая костяшками пальцев крупный, мясистый нос, он наклонился, оглядев мои ноги, быстро подняв голову, сказал майору:
— Слушай, Зимин, распорядись, чтобы принесли валенки и новый бушлат.
— Есть чтобы принесли валенки и новый бушлат,— повторил майор, поскрипывая полевыми ремнями на широких плотных плечах, посмотрев на меня, покачал головой и вышел.
— Ну, а еще что? — комбриг поднял глаза.
— Закурить.
— Ах да! Я-то сам не курю. Найдем... Выпейте водки.
— Можно. Немного. Ослаб...
— Немудрено...— Подполковник снова мельком взглянул на мои ноги, где с чуней стаивал снег, образуя лужицу.— Идите за печку, снимите эту одежду...
Комбриг вышел. Вернулся скоро вместе с майором. Обращаясь к начальнику штаба, проговорил:
— Пусть закрепляются на высотке, перед Бовками. Нужно выяснить силы противника. Подтяните туда пушки, поближе.
— Разрешите мне самому? — спросил майор.
— Пожалуй,— согласился подполковник.— Автоматчиков возьмите.
Майор надел перчатки из желтой кожи, снял со стены новенький автомат с длинным магазином и удалился.
— Сопротивляются крепко,— сказал комбриг и развернул карту. Вошел старшина, принес валенки и бушлат. Пока я обувался, старшина открыл консервы и налил из висящей на поясе фляжки в кружку водки. Водку я выпил, а консервы почти не ел, с каким-то особым наслаждением грыз армейский сухарь, и мне казалось, что ничего нет на свете слаще этого угощения.
— В Кульшичах уже много ваших лесных братьев,— сказал старшина.— Идет сортировка — кого в армию, кого в госпиталь. Сейчас поедете и вы.
— Товарищ Лобанов, проводите старшего лейтенанта и посадите в кабину,— подняв голову от карты, проговорил подполковник.
Я поблагодарил и простился. Сердце мое билось толчками, голова кружилась от радости.
Встреча с моряками состоялась 24 ноября 1943 года. Ровно год назад, в этот же день, наша кавалерийская группа форсировала реку Вазузу в районе Хлепинской долины и вошла в тыл противника.
Триста шестьдесят пять дней были насыщены бурным кипением жизни и, слитые воедино, превратились в сплошной, немыслимо тяжкий бой.
Уже сидя в кабине, я пожимал руку стоявшему рядом старшине, стараясь подольше задержать ее в своей, благодарил за валенки, бушлат, за плотную пачку «Беломора» и книжечку листочков для цигарок.
На другой же день из Кульшич меня доставили в армейский эвакогоспиталь, который только что развернулся прямо в санитарных палатках в лесу.
Солдат-парикмахер остриг мою бороду. Готовя прибор для бритья, заявил:
— Как хотите, а усы ваши брить не стану. Рука не поднимется... За такую-то красоту командир нашей части поощрения выносит в приказе...
Когда голова была подстрижена, подбородок и щеки побриты, он поставил передо мной зеркало.
На меня смотрел темными немигающими глазами скуластый, малознакомый человек, с черными, невероятной пышности усами, немножко хмельной от двойной порции вина и великого, бушующего в груди счастья.
После радостного Колиного смеха, когда он в бане тер мне спину, медсестра Оля, в белой косынке, с мило вздернутым носом, поврачевала раны, умело и ловко забинтовала, улыбаясь моему восторженному многословию, завела историю болезни и проводила в четырехместную палатку.
— В офицерскую,— сказала она,— так приказал товарищ майор, начальник госпиталя. А вашего желудочника Терентия увезли в Клинцы. Его срочно надо оперировать.
В палатке было тепло и по-больничному безукоризненно чисто. В чугунной печке гудели горящие чурки. На походной койке, баюкая забинтованную до плеча руку, сидел майор Зимин, начштаба бригады. Увидев меня, улыбнулся живыми, светлыми глазами. Поздоровавшись, проговорил:
— Ну что ж, братуха, опять казак! Хоть портрет рисуй... А меня вот вчера осколок рубанул.— Майор качнул забинтованной рукой и запел: «Прощай, любимый город, уходим завтра в море...»
Я слушал эту еще незнакомую мне песню и не верил, что сижу на белоснежной постели. У изголовья стоит тумбочка, накрытая хрустящей салфеткой, на ней ждет меня кем-то заботливо приготовленный лист почтовой бумаги и половинка зеленого химического карандаша. Я взял его и левой дрожащей, совсем непривычной к писанию рукой начертил прыгающими буквами: «Милая, родная, здравствуй!»
Больше ничего написать не смог. Засыпая, видел, что иду по степи и подставляю лицо солнцу. Оно радужно ласкает волнистую забуревшую пшеницу. В небе свечкой взвиваются, поют жаворонки, напоминая далекое детство, юность, родное Оренбуржье. Я вырос под крылышками этих веселых утренних птиц, навечно запомнил их рассветные песни и мягкую, теплую под босыми ногами землю, когда шагал за конем, рядом с бороной, прыгающей по вспаханным пластам. Я ведь был пахарь. А пахари всегда, когда нужно, становились воинами. И вот я, раненый воин, воскресший из мертвых, положив голову на подушку, засыпал под тихие напевы жаворонка и нежные слова песни: «А вечер опять хороший такой, что песен не петь нам нельзя...»