Нюра в этом месте отвлеклась от письма, со взрослой обеспокоенностью глянула на печь, где в полутьме обозначились недвижные лица меньших, словно навешанные в черноту портреты, — видно, показалось ей, что в письме надобно что-то опустить. Но тут же, сдвинув строгие брови, снова склонилась над столом.
«Душа держится на месте только думой о Краснухе, — Васенке чудилось, что теперь с трудом, в упрек ей, считывает слова Нюра. — Она не даст вам погинуть ни при какой другой нужде. Накосили ли сколько надо? Ежели по той погоде, что здесь в лето была, то травы ныне, должно быть, и у вас были укосны. Про сено мне опишите. И кто что делал на коеьбе, кто лучше других оказался.
Опишу и другое мое беспокойство. Хотя от Волги — нашей матушки — фашиста хорошо и далеко отогнали и мы тут уже глядим на сплошь порушенные белорусские деревни, однако же в думках своих так и сяк прикидываю и вижу, что победное замирение случится еще не вдруг. Тыщи верст до этого самого Берлина, от коего зародились все наши нынешние беды, и, хоть огня стало у нас теперь больше, чем у немца, и силы много, несравнимо с прошлыми годами, все же пройти тыщи верст по страдалице-земле да супротив черной силы — срок долгий. Упреждаю о том Вас, чтоб себя по-нужному настроили, чтоб хозяйство вели с бережливостью. И Васене Гавриловне о том передайте. Когда наперед все обдумаешь, сготовишь себя к долгой дороге, оно и идется легче. И главное — без рыва. В какой обувке кто ходит? Сделан у меня тут припас, вроде бы для Миши, а может, и для тебя, Маруся. Лейтенанта молоденького с боя вынес, с ногами сильно побитыми. Сапоги пришлось спороть. Он мне их вроде бы в память и оставил. Сшил их обратно. Мне не носить, не по ноге. Берегу с думой о доме. Политрук наш, добрый человек, хотел помочь переслать, да не успел, не оберегся, сердечный. Может, кто еще догадается из командиров помочь. Тогда сами решите, без обиды, кому носить. Еще раз наказываю, чтоб друг друга берегли, и особо вы, дети, заботьтесь о матери — Марусе. Без ее и вам ходу не будет. А доля выпала ей нелегкая. Всем по череду головки глажу, обнимаю. Маму Марусю целую. Поклоны мои, всем добрым людям семигорским и техникумеким — тоже. Отец ваш и солдат Василий».
Васенка недвижно сидела за столом, плотно прикрыв лицо руками. Письмо она уже читывала, знала все слова, которыми говорил с петраковским семейством Василий, и все-таки, сызнова услышанные, они отозвались никому не ведомой тоскливой болью за себя, за свою одинокость, ни единожды не скрашенную таким вот заботным словом, — будто в нети канул Леонид Иванович, будто не помнилось ему там, за дальней далью, ни о доме, ни о Лариске, ни о ней, Васенке. «Без коровы-кормилицы остаться — беда, — думала она, не открывая лица. — А человека потерять?!» — Васенка отняла от лица руки, неслышно положила на стол, сказала тихо, будто самой себе:
— О беде крикнешь — горе позовешь…
Маруся, расстроенная письмом, сквозь слезы обидчиво спросила:
— К чему это ты?
— Все к тому же, Маруся. Мы, бабы, все переживем, все одолеем. А солдат под пулями ходит…
Нюра, накрыв ладонью прочитанное письмо, через угол стола потянулась к листку, что лежал рядом с Васенкой. Виновато поглядывая на мать, взяла, сложила треугольничком, какое-то время держала в руке, не решаясь поступить по своему разумению. Потом, неуступчиво сжав губы, оба письма положила в холстинку, с привычной ловкостью связала концы. Придавив руками пакет, в котором теперь было все — и добро, и беда, и надежда, сказала, заливаясь краской смущения от той самостоятельности, которой еще час назад в ней не было:
— Отца пусть ждет. Вернется, тогда и узнает про беду. Лучше так будет, мама!..
Маруся, часто моргая, удивленно смотрела на дочь такими же большими, как у Нюры, глазами. И молчала. Кажется, впервые за прожитую жизнь.
1— Что, военфельдшер, молвы лишился?! Проходи, садись. — Комиссар вглядывался в него из-под рожек-бровей любопытствующим взглядом. Но не взгляд комиссара сковал движения Алеши и речь — в блиндаже сидела Ольга, та самая до невозможности красивая девушка, которая так неожиданно явилась ему на первом шагу его фронтовой жизни, очаровала, на миг приоткрыла и унесла с собой от него, потрясенного, тайну своего страшного в улыбке лица; он помнил, как почти клятвенно обещал Ольге отыскать ее на дорогах войны.
Ольга сидела на нарах, напротив комиссара, подняв и в ожидании повернув вполуоборот к нему голову. Алеша видел излишне спрямленную спину, напряженный взгляд красивых выпуклых глаз, как будто мерцающий беспокойством. Он не знал, зачем вызвал его комиссар, и стоял, привычно вытянувшись, держа руки по швам.
— Ну, здравствуй, Алеша! — первой сказала Ольга.
Привечающий ее голос вернул ему речь. С неловкостью он поздоровался, повинуясь приказывающему жесту комиссара, сел на край нар, накрытых серым суконным одеялом, рядом с Ольгой.
Алеша не знал, как говорить ему с девушкой, которую до нежданной сегодняшней встречи видел всего несколько часов. Пока, как всегда мучительно, он искал нужные и возможные в новой их встрече слова, комиссар взял разговор на себя:
— Извини, военфельдшер. Но Ольга хотела тебя видеть. Помнит тебя романтиком. И не верит, что на войне человек может остаться, так сказать, в довоенном душевном состоянии. Сам-то как на это смотришь?
От неожиданного вопроса Алеша покраснел и только неловко улыбался и молчал.
— Видишь, Оленька! Таким же, думаю, был наш военфельдшер и в первом разговоре с тобой. Понимаю его. И могу сказать — лично мне это дорого. По-солдатски прошел он через первый, очень трудный для него и для всех нас бой. И сердца не ожесточил. Не сбили его и прочие сложности военной жизни. Насколько могу судить, даже на врага он порой переносит чувства, рожденные в нашем добром миру. Война такого отношения, знаю, не терпит. Но… но, Оленька, я все-таки за то, чтобы после боя и солдат оставался человеком.
Ольга сделала плечами едва заметное протестующее движение, и комиссар с несвойственной ему поспешностью, даже суетностью, договорил:
— Не каждому, Оленька, довелось пройти по кругам адовым. И не приведись, чтоб каждому… Прости меня, но я начинаю рассуждать так: если кто-то принял на себя пулю, эта пуля уже не достанется другому…
— Слабое утешение, — сказала Ольга, и Алеша почувствовал, как голос ее, без того глуховатый, по-недоброму загустел. — Когда жизнь одних утверждается на смерти и страданиях других — это плохое утешение. Для страдающих и погибающих…
— У войны свой выбор, Оля! Мы не знаем, кого она выберет завтра.
— Так пусть страдают и погибают те, кто силой ставит себя над другими!.. — голос Ольги накалился. Присутствие комиссара не сдерживало ее, и комиссар, к удивлению Алеши, уступил.
— Ладно, дядя Коля, — примирительно сказала Ольга. — Не будем об этом. Тем более что наши с тобой споры едва ли по душе гостю.
Неприкрытое изумление Алеши словами Ольги комиссар заметил, пояснил, усмехнувшись:
— Не удивляйся, военфельдшер. С Оленькой мы не только с одной земли — одной семьей жили. Ольга не помнит, а Я с ложечки ее кормил!.. Теперь вместо отца ей. Хотя и не признаёт! Свои соображения имеет! Не хочу, говорит, дядя Коля, чтобы плакал ты по мне, как по дочери. Тут с ней мы не ладим. Последнее это дело живому о смерти думать. Слышишь, Ольга?!
Алеша смутно чувствовал, что неожиданная встреча, не совсем понятный разговор комиссара с Ольгой имели какое-то отношение и к нему, — комиссар как будто хотел, чтобы он знал, что Ольга близка ему, как дочь. И Ольга как будто не была настроена против забот комиссара, хотя держалась, как всегда, сдержанно-спокойно. Она смотрела на комиссара с какой-то тяжелой ласкающей печалью, и неподвижное лицо ее жило только глазами да едва различимой скорбной улыбкой у края полных губ. Просительно она сказала:
— Об этом тоже не надо, дядя Коля. Лучше объясни Алеше, зачем ты пригласил его.
Комиссар, утишая горячность, потрогал столик, прилаженный между нар, наподобие вагонного, взглянул с еще не остывшим чувством недовольства.
— Разговор-то знаешь о чем, военфельдшер?! Оленька, да будет тебе известно, — снайпер, прикомандированный к нашей армии. Какое-то время будет работать на участке батальона. Могу сказать, чтоб знал: у нее на счету — семьдесят два фашиста.
— Семьдесят четыре, — поправила Ольга, и Алеша почувствовал, как притихло его сердце, не столько даже от невероятного количества убитых этой невозмутимо-красивой девушкой врагов, сколько от бесстрастности самого ее голоса, которым она поправила комиссара.
— Это когда же?… — настороженно спросил комиссар.
— Позавчера, — с той же бесстрастностью, уточнила Ольга.
Комиссар помолчал; сказал, почему-то стараясь уйти от подробностей: