— Удивительно. Я с этим никогда не встречалась. Иногда мне кажется, что во мне звучат какие-то родные, забытые голоса. Но они из прошлого, а не из будущего. Может, это мои бабки, прабабки посылают мне свои приветы из далекого прошлого…
Они шли по лесной дороге, и вода, наполнявшая рытвины, была коричневой, с вишневым оттенком, с глубокой искрой потаенного солнца. И он подумал, что это цвет ее глаз. Вдоль дороги росли лесные гераньки, фиолетово-желтые цветы иван-да-марьи, и он увидел, что ее сарафан покрыт теми же цветами. По ее каштановым волосам бежали серебристые зайчики света, и еловая чаща темнела, серебрилась, переливалась смуглым, коричневым, с медным оттенком, как и ее волосы. И он вдруг счастливо подумал, что она создана из этих лесных цветов, тайных блесков, переливов солнца и загадочной тьмы.
— Эта война, которая мне мерещится, эта будущая, исполненная опасностей и страданий жизнь, она неотвратима. Я стану описывать не райские сады и божественные чертоги, а крушение и гибель близких. Стану свидетелем неслыханных злодеяний и невиданных потрясений. Стану летописцем беды. Писателем Судного часа. И для этого мне надо набраться сил, напитаться светом, насмотреться на красоту, исполниться любви. Чтобы потом все это сберегало меня, не давало погибнуть, спасало от тьмы. Вот я и хожу по лесам, любуюсь на цветы, стою под дождями, окунаюсь в чистые реки. Вот я и спас сегодня невинных ягнят. Вот и вас увидел, будто кто-то поставил у меня на пути ваш треножник.
Им дорогу перелетела сойка, сверкнув на мгновенье лазурью, а потом ее трескучий крик несколько раз раздался в соседних елках. Над дорогой взад и вперед летали стрекозы, зеленые, синие, золотистые. С блеском слюдяных крыльев приближались, останавливались, как стеклянный вихрь, оглядывали их своими выпуклыми солнечными глазами и уносились.
— Вы станете известным писателем. Опишете все войны, все странствия, все выпавшие вам на долю страдания. А когда станете старым, начнете писать самую важную книгу — про эту пролетевшую сойку, про зеленых и синих стрекоз, и как вы шли когда-то с девушкой, чье имя забыли, и она вам сулила известность и славу.
У дороги рос куст, осыпанный мелкой красной малиной. Они остановились и стали собирать зернистые ягодки. Ольга отправляла их прямо в рот, а Петр ссыпал их на ладонь; ладонь полнилась ягодами, и он чувствовал их пряный запах.
— Возьмите ягоды.
Она подставила ладонь. Он пересыпал благоухающую алую горсть. Она принимала ягоды, и ему казалось, что в этом дарении была особая красота, особый, неясный, важный обоим смысл.
Они вышли на опушку, где открывалось просторное поле и вела полевая, в тихом солнце, дорога на Красавино. Вдоль опушки тянулись земляные борозды, которые он еще недавно провел, шагая за плугом. В бороздах зеленели крохотные пушистые елочки, которые Суздальцев сажал с лесниками. Своей хрупкой жизнью, нежной беззащитностью саженцы напоминали недавних ягнят. Ему захотелось рассказать ей, как он сажал этот лес.
— Я посадил эти елочки вот этими руками, — он показал ей ладони, на которых краснел малиновый сок. — Через тридцать лет здесь будут стройные красные стволы, серебристые вершины. В них будут жить белки, птицы совьют гнезда, а под деревьями вырастут грибы, ягоды, и, быть может, поселится большой розовый лось.
— Все странно, — сказала она. — Вот вы мне все это рассказываете. Мы с вами расстанемся и, наверное, никогда не встретимся. У вас будут семья, дети и внуки. И у меня будет семья, будут дети и внуки. И мне в руки попадется книга писателя Суздальцева. Я открою ее и прочитаю все то, что вы мне только что рассказали. Как вы сажали лес, как в нем поселились белки и птицы, и как на поляну вышел из леса розовый лось.
Он увидел, что к ее волосам прилепилось пернатое семечко. Зацепилось тончайшим лучиком. Ветер теребит его, хочет оторвать, а оно стремится удержаться, переливается. В его лучистой сердцевине дрожит крохотный, неразличимый для глаз образок. Суздальцев хотел, чтобы семечко удержалось в ее волосах. Чтобы его не унес ветер. Чтобы это мгновение продлилось дольше — волнистая лесная опушка, серебристое поле с мягкой, уходящей вдаль дорогой, и эта девушка, едва знакомая, ставшая вдруг дорогой и любимой. Дунул ветер, оторвал семечко, и оно, тихо вспыхнув на солнце, полетело. Все выше и выше, пропадая в синеве.
Они перешли поле, вышли к Красавину. Крест из-за горы переливался золотыми крупицами. В вечернем, начинавшем слабо краснеть воздухе синело шоссе.
— Ну, вот оно, ваше шоссе, — сказала она. — Давайте мой этюдник.
— Подождите, не торопитесь. Автобус придет через час. Давайте я покажу вам мой дом, познакомлю с хозяйкой тетей Полей. Она, как Арина Родионовна, подружка бедной юности моей. Приглашаю вас.
— Я согласна.
Они взошли на крыльцо. Миновали сени с деревянной кроватью и полотняным пологом. Вошли в избу. Тете Поле нездоровилось, она лежала на высоких подушках, смотрела страдальчески в потолок.
— Тетя Поля, познакомься, это Оля.
— Где ж ты ее, в лесу, что ли, нашел? Не знала, что у нас такие грибы водятся, — попыталась она пошутить, превозмогая страдание. — Пол собиралась мыть. Вон, воду принесла, и сморило. Неудобно в грязной избе гостей принимать.
Она смотрела на затоптанные половицы, на стоящее у печки ведро, в котором темнела намокшая тряпка.
— Давайте я пол помою, — неожиданно сказала Ольга. Не дожидаясь согласия, ловким смелым движением подвернула подол, как это делают деревенские бабы. Схватила тряпку, звякнула ведром и, наклонившись, стала возить тряпкой по замызганным половицам. Выжимала в ведро, снова шлепала тяжелую, сочную от воды тряпку на пол. Под ее руками половицы начинали блестеть, сверкали солнцем. Тетя Поля со своих подушек изумленно и благодарно смотрела на нежданную гостью. А Суздальцев, прижимаясь к стене, отступая от разливавшейся воды, глядя на ее сильные, голые ноги, крепкие руки, ниспадающую волну волос, вдруг подумал, что эта женщина станет его женой, родит ему детей, и ее сила, свежесть и красота ниспосланы ему для того, чтобы он сейчас же, не раздумывая, сказал ей об этом.
Ольга вымыла пол. Отказалась от чая. Петр поливал ей у крыльца из ковшика на руки. Она смотрела на него своими вишневыми смеющимися глазами. И ему было весело и чудесно лить ей на ладони тонкую струйку воды, которая переливалась розовым закатным светом.
Он посадил ее на автобус, и она обещала приехать через неделю. Когда он вернулся в избу, тетя Поля все еще лежала на подушках.
— Вот, Петруха, ты и привел из леса жену. Другую не ищи, лучше ее не найдешь. Она тебе и детей родит, и будет тебе всю жизнь помогать.
Он ничего не ответил, не удивляясь тому, что вещая старушка читает его мысли.
Тетя Поля постанывала во сне, всхлипывала, тихо вскрикивала. С кем-то вела непрерывный разговор, жаловалась, умоляла, баюкала. Суздальцев сидел за перегородкой при свете лампы под зыбкой беличьей тенью и писал.
Писал о войне. Она уже не была чем-то внешним для него и случайным. Не была заблудившейся в будущем чьей-то неопознанной жизнью. Это была его будущая жизнь, данная ему в прозрении. Была война, на которой суждено было ему воевать. Выжить на этой войне и состариться. Описать ее, водя по бумаге искалеченной рукой, следя за строчками полуслепыми глазами. Чувствовать, как при глубоких вздохах болит в груди старинная рана.
…Он преуспел в сочетании слов, в создании образов, в сотворении метафор и писал об этой войне через много лет, после того, как она завершилась. Письменный стол был из орехового дерева, с бронзовыми ручками ящиков. Был завален рукописями. А в книжном шкафу, который блестел стеклом за его спиной, виднелись корешки его многочисленных книг. На полках стояли черные африканские маски, медные буддийские колокольчики, амулеты богов из обсидиана. И среди множества трофеев, привезенных с воюющих континентов, голубела, изумрудно переливалась, полная воздушных пузырьков стеклянная ваза. Изделие восточного стеклодува. Продолжая писать, он чувствовал, как ваза смотрит на него своим голубым немигающим глазом…
Впереди, у горизонта, возник едва различимый прочерк. Быть может, мираж, сгусток жаркого воздуха, в котором тонули лучи. Черточка отделилась от горизонта, снова слилась. Отслоилась и стала приближаться. В бинокль Суздальцев разглядел вереницу верблюдов, запаянных в стеклянный жар. Их число менялось, они то сливались, то разделялись, пока не превратились в отдельные темные бусинки, нанизанные на незримую нить. Казалось, вертолеты чутко дрогнули, заострились, ярче проступили цифры на бортах, словно в машинах появилась свежесть, хищная устремленность. Через пространство пустыни они вошли в контакт с медлительными животными, оседлавшими их людьми. Прочертили между собой и ними невесомые прозрачные нити.