Да, на обман жаловаться не приходится. К тридцать третьему году ни Гитлер, ни Геббельс, ни Геринг уже не упоминали о свободе в своих речах, это слово вообще как-то исчезло из программы НСДАП, и никто из голосовавших за список № 1 этого не заметил. Не заметили, не обратили внимания на такую мелочь – обещанная чечевичная похлебка заставила забыть обо всем остальном. О том, в частности, что человек жив не хлебом единым, что сытый раб все равно остается рабом.
Не обратили внимания на главное, поверив второстепенному.
Так неужели за свою доверчивость расплачиваемся мы сейчас такой страшной ценой? Нет! Мы платим за то, что когда перед нами встал выбор – свобода или сытость, – мы выбрали последнее. Мы платим за измену принципу индивидуальной свободы. Государство сказало нам: «Свобода личности – это выдумка евреев и либералов, это псевдогуманистическое слюнтяйство, обветшалый хлам, мешающий нам строить будущее. И вы построите его, это будущее, только откажитесь от бесполезного бремени свободы, доверьтесь фюреру, который поведет вас по единственно верному пути». Так сказало государство, и мы согласились на его условия.
Мы – сами, без принуждения – отказались от «бесполезного бремени». Потому что когда принуждения еще не было, каждый мог выбирать между сытостью и свободой. Мы выбрали, и теперь за это платим. Именно за это. Кого же нам теперь винить?
Ведь и он сам, Фишер, сделал в свое время тот же выбор. Много ли стоили «свободы» Веймарской республики, сказал он себе, если на деле они сводились к свободе произвола богатых над бедными. Человеку, который уже полгода сидит без работы, не легче от того, что он может – в безуспешных поисках объявлений о найме – читать газеты разных политических направлений; пусть лучше читает одну-единственную – но по пути на работу или после рабочего дня, возвращаясь домой, где его ждет тепло и сытный ужин...
Да, именно так рассуждал Фишер десять лет назад, еще не зная, что есть вещи куда страшнее, чем безработица. Вероятно, по-своему он был прав. Но ведь другие уже тогда понимали всю опасность сделки, предложенной нацистами, уже тогда были люди, которые спорили, убеждали, напоминали старую истину: тот, кто продает свободу за кусок хлеба, лишится потом и черствой корки.
Так оно и вышло в конечном счете. Призрачное «процветание» национал-социалистической эры оказалось золотом дьявола, которое рано или поздно превращается в золу. И такая трансмутация неизбежна, это действительно старая истина, старая как мир, в фольклоре мотив сделки с нечистой силой кочует из страны в страну. Из века в век, на всех языках народная мудрость остерегает: не садись играть с лукавым, не продавай ему душу – чем щедрее посулы, тем горше будет расплата...
Бывший учитель сидел, привалившисъ спиной к стенке окопа, чувствуя сквозь ткань кителя приятный после дневного зноя холодок не успевшей прогреться земли. Завтра к полудню она прогреется, подсохнет, начнет понемногу осыпаться. Но он, скорее всего, этого уже не увидит. Русские были в леске километрах в полутора отсюда и, похоже, что-то на завтра готовили – оттуда весь вечер слышался шум моторов.
Сейчас там было тихо. Непривычная тишина стояла над передним краем, под звездным безлунным небом теплой июльской ночи, пахло травами, свежеразрытой землей. Фишер подумал, что единственное преимущество этой войны – в сравнении с первой мировой – ее маневренность: войска все время перемещаются, не задерживаясь в одном месте, и солдатам удается дышать относительно чистым воздухом. Прошлая война была еще и чудовищно зловонна – огромные армии, скученные на небольших пространствах, месяцами не меняли позиций, сотни тысяч людей жили в грязи и тесноте, ели, испражнялись, умирали и гнили тут же по соседству, в наспех отрытых похоронными командами братских могилах, а то и просто едва присыпанные землей в воронках и развороченных снарядами траншеях; вся Западная Фландрия смердела от Шельды до побережья...
Тогда, после перемирия, ему казалось, что судьба вытянула для него неправдоподобно счастливый билет – столько было смертей вокруг, а он и в лазарете побывал всего дважды, оба раза недолго. Но, наверное, лучше бы не было этого обманчивого «везения». Что хорошего довелось ему увидеть и пережить за подаренные четверть века? Война все эти годы держала его под прицелом – и настигла-таки, не упустила своего, а заодно погубила семью. Семья погибла, он в этом не сомневался; хотя формально они числились эвакуированными, надежды больше не оставалось. Давно уже дали бы о себе знать, останься в живых хоть кто-то. Разве что младшая, Марихен? Да нет, о ней тоже сообщили бы. Но их война погубила, можно сказать, из милосердия к нему: чтобы теперь легче было умереть. Да, вот в этом смысле он все же выиграл. Расстаться с жизнью тогда, двадцатилетним, было бы обидно. Никто ведь и представить себе не мог, каким оно окажется – долгожданное мирное время...
Фишер знал, что завтра умрет, и это не вызывало ни страха, ни горечи. Ему незачем было продолжать жить, его поколение было обречено с самого начала. Здесь, на фронте, он часто ловил себя на мысли, что хорошо бы они все – он и такие же солдаты преклонного возраста -оказались своего рода искупительной жертвой Беллоне, чтобы она, насытившись, пощадила молодых. Тех, кто сможет построить другую, послевоенную Германию – во что бы ее ни решили превратить победители. Немцев, понятно, не спросят, но строить-то придется все равно немцам. Этого за них никто не сделает. Вот тогда и понадобятся молодые – у кого хватит сил и способности во что-то верить.
Странно, что такие еще находятся среди старших. Сегодня вечером, когда после необычно долгой задержки подвезли наконец ужин и патроны, кто-то шепнул, что в Берлине заварушка – было неудачное покушение на фюрера и одновременно несколько генералов пытались захватить штаб сухопутных сил. Никто, впрочем, толком ничего не знал, а Пфаффендорф, когда его спросили, рявкнул: «Не ваше это свинячье дело!». В этом, подумал Фишер, гауптфельдфебель несомненно прав – господа из верховного командования хоть глотки друг другу перегрызут, армии и народу на них плевать. Спохватились, красноподкладочные идиоты, решили под занавес поиграть в тираноборцев! Раньше надо было думать – а не орать «хайль», с увлечением разрабатывая для параноика план за планом и захватывая страну за страной. Если бы не русские, до сих пор бы орали, как попугаи...
Фишер вытянул шею, прислушался – нет, там все было тихо. Утром, наверное, начнут. Хорошо бы его убило сразу, еще при артподготовке, а то потом придется стрелять – в кого, зачем? К русским у него было сложное чувство, в чем-то они заслуживали уважения, в чем-то жалости, пожалуй, отчасти снисходительной – впрочем, не то же ли самое можно сказать о любом народе, и в первую очередь о нас, немцах? Помнится, на французов и англичан – в ту войну – у него действительно была злость, как на врагов, затеявших войну против миролюбивой Германии. Понятно: молод был, глуп, к тому же яростная пропаганда – «Боже, покарай Англию», «француза штыком в пузо»... А вот к русским – нет. Не было тогда, нет и теперь. Какой бы ни была их система, в ней они повинны не более, чем мы – в нацизме. Не нам, пошедшим за Гитлером, судить идущих за Сталиным.
Странный они народ, это точно, в лагере он на них насмотрелся, но определенного впечатления так и не вынес. Публика, так сказать, с большим разбросом по вертикали. Там были эти жуткие сектанты (в их комнату он вообще боялся заходить), были буйные бурши, при виде которых ему всегда вспоминалась песня про знаменитого средневекового разбойника с Волги – то ли Пугачева, то ли Разина, он их всегда путал. Бурши эти нагло разгуливали по городу в кальсонах, и никакие запреты и угрозы на них не действовали. Но были люди вполне приличные, европейского склада. Последняя переводчица, скажем, – с ней всегда было приятно поговорить, она действительно была очень неглупая девчонка. Хотя и занималась тем же, чем и ее предшественница. Тоже, наверное, погибла прошлой весной, но хорошо хоть гестапо до нее не добралось, как до Валентины...
Боже в небесах, подумал Фишер давно забытыми словами, сколько бы глупостей и гадостей я ни наделал в своей жизни – вольно или невольно, в ведении или неведении, – но комендантом я был не из самых худших, и то немногое, что от меня зависело, я делал. И если это чего-то стоит, награди меня завтра скорой и легкой смертью – чтобы не страдать самому и не причинять страданий другим. Пусть бы сразу, при артналете, потому что когда русские пойдут в атаку, мне придется стрелять, я не могу сидеть, опустив руки, когда рядом будут убивать моих товарищей. Или, по крайней мере, сделай так, чтобы ни одна моя пуля не попала в цель, не заставила плакать женщину или ребенка...
Здесь, в Аппельдорне, Таня стала впадать в неприличествующий комсомолке идеализм, почти уверовав в существование высших сил. Не то чтобы она наделяла их способностью управлять всей жизнью человека от рождения и до смерти, но некоторые коррективы в нашу судьбу они, похоже, время от времени вносят, что-то подправляя уже, так сказать, по ходу дела. Ну, например, если слишком затягивается полоса трудностей и трудности эти становятся непереносимыми, в самый нужный момент срабатывает очередная «поправка курса» – и можно жить дальше.