При той жизни, что там, даже одной смерти много, а мы вон сколько ребят положили! Каждого из них жалко, и Жислина тоже. Наверное, только одних жаль меньше, других больше, хотя мёртвые все одинаковы. И перед нами, и перед земным начальством, и перед тем, кто выстроил их в ряд на небесах…
Возможно, об этом думал сейчас и Корпачёв – некрасивое лицо его распустилось, сделалось добрым, ещё более некрасивым и незнакомым, человек с таким лицом готов во всём участвовать – в мужской компании пойти на опасную охоту и в упор уложить вепря, нырнуть в воду за оброненным женщиной перстеньком, сразиться с чемпионом мира по шахматам и выиграть матч, забраться в райский сад за золотыми яблоками, – это было лицо брата, друга, солдата, который никого не бросит в лихую минуту.
Пожалуй, это единственно хорошее, это самое лучшее, что Афганистан выработал в людях, побывавших здесь, и это немало. Хотя… хотя лучше бы мы сюда не входили. Но русский мужик, как известно, всегда был крепок задним умом: если бы да кабы, лучше бы, да ещё лучше было бы, но мы сюда вошли и понесли потери. Теперь надо думать, как выходить из этой истории раз и навсегда, окончательно, и всякого человека, хорошего и не очень хорошего, сложившего голову здесь, помнить.
Погибших жаль. Так жаль, что хочется плакать…
Модуль тем временем раскалился, словно сковородка, душный воздух насытился токами, над полом неподвижно повисли пылинки, схожие с микробами и крохотными дирижабликами одновременно, опускаться на пол им не давал жар.
– Прочитали ответ до конца? – спросил Корпачёв.
В конце письма, посланного Вадиму Петровичу Жислину, Корпачёв сообщал, что ни одной списанной «Волги» в части нет, в его части вообще нет «Волг», ни единой машины, «Волги» в Афганистане имеются лишь в посольстве, ещё в трёх-четырёх местах, но не в корпачёвском подразделении, и помочь Вадиму Петровичу он не в состоянии.
– Прочитал до конца, – ответил я. – Всё ясно. Вот только насчёт присвоения улице имени Жислина вы ничего не написали…
– А зачем? – спокойно поинтересовался Корпачёв, шевельнул ртом, будто губы ему прижгла выкуренная до мундштука сигарета.
– Незаконно ведь!
– Ну и что? Это не мое дело. Даже если на карте появится город Жислинск или Петрожислинск, либо станция Жислино, иль деревня Жислинка, я и тут голоса не подам.
Что ж, в этом тоже была сокрыта некая правда. Правда «афганца» Корпачёва. Хотя и есть расхожее утверждение, что проповедующий правду должен отвергать всякую ложь, но ведь часто бывает и другое: проповедующий правду начинает проповедовать ложь, разве не так было в последние годы, когда правда и ложь совмещались? Командир полка Корпачёв жалел своего солдата. Законно – незаконно, правда – неправда – это всё мелочи по сравнению с тем, что Петра Жислина не было в живых. Вот и всё.
Я вернулся к машине.
– Так и не помогли депутату быть полезным Родине, товарищ подполковник?
– Я ему могу предложить только списанный бронетранспортёр. Горелый… Но имеет ли Вадим Петрович Жислин право на списанный бэтээр?
Горелые бронетранспортёры, грузовики и боевые машины пехоты не списываются – они, в общем-то, никому не нужны, если только сборщикам металлолома: стоят там, где их подожгли, чёрные, нехорошо пахнущие порохом, углём, старым железом и палёной пластмассой, ещё чем-то таким, чему и названия нет, – хотелось бы описать, да описанию это дело не поддается. Погибшие машины – это тоже памятники. Печальные, тяжёлые, вызывающие одно только чувство и одну думу. Сто лет простоят они – и сто лет мы будем помнить об Афганистане. А потом эта память высохнет и превратится в обычные бесстрастные строчки истории, которую люди прочитают в будущем.
И станут они по этой истории учиться. Как мы в своё время по своим учебникам. Только мнится мне, что будут те учебники иными.
Счастливчик Сарычев, который…
Ещё в детстве Сарычева научили верить в приметы – мать не раз втолковывала, что рассыпанная соль – это к ссоре, кошка, перебежавшая дорогу, и найденные на полу деньги – к беде, разнесённое в брызги зеркало – к крови, свист в доме и крошки, сметенные со стола в руку, – к безденежью, голубь, нечаянно влетевший в окно, – к смерти близкого человека. В общем, примет столько, что хоть составляй «энциклопедию» и живи по ней. Но жить-то по такой энциклопедии, согласитесь, противно, лишнего шага нельзя будет сделать, то не моги, это не моги, не теряй осмотрительности, оглядывайся – засохнуть прямо на корню можно.
И всё равно – так уж получилось – Сарычев верил в приметы. Не потому, что они обладали некой мифической силой – нет, по другой причине: однажды не сумел оборвать нить примет, собственную привязку к ним, а позже всё это уже начало срабатывать с такой верностью, что назад дорогу отрезало. Потом и профессия наложила свой отпечаток.
Сарычев был лётчиком. А лётчики всегда верили, верят и будут верить в приметы.
Утром, когда Сарычев брился перед тусклым квадратиком зеркала, непрочно прибитого к стенке дощаника, в окошко на хорошей скорости врезалась незнакомая пичуга с рыжеватым крапчатым оперением, вскрикнула надорванно, громко, словно больной ребенок, и грудкой смятого тряпья распласталась на земляном полу. Сверху на пичугу легло крошево стекла. У Сарычева защемило сердце: не потому, что погибла незнакомая птаха – Сарычев таких не видел, и не потому, что это плохая примета, другое резануло – птица перед смертью закричала, словно ребенок. Хотя у Сарычева детей не было – он даже жениться не успел, всё время перебирался со своей вертолётной эскадрильей с аэродрома на аэродром, сейчас вот попал в Афганистан, – а всё-таки, видать, было заложено в нём что-то отцовское, нежное, озаряющее душу теплом и добрым светом. Он поморщился, отложил бритву и, пачкая себе руки кровью, вынес птицу на улицу.
Вернувшись, очень явственно, ощутимо, словно в командирском дощанике действительно кто-то находился, хотя в этот час тут никто не должен был находиться, услышал, как громко, назойливо и одновременно жалобно заскрипела дверь – раз, другой и третий, а ей начал вторить, отзываясь на каждый звук внутренним несмазанным вздохом, кто-то живой, недобрый, и Сарычев насторожился, потянулся к пистолету, висевшему на боку. Сдёрнул кожаную петельку, накинутую на латунный глазок облегчённой кобуры – а вдруг душманы подкоп под дощаник сделали, пролезли под землёй и сейчас возникнут в помещении, бессловесные, страшные, стремительные? Взялся пальцами за рукоять «макарова», чтобы можно было мгновенно выдернуть и в ту же секунду выстрелить.
Но нет, в дощанике никого не было. Сарычев поддел ботинком горку стеклянного крошева, обрызганную давленой ягодой, – цвет птичьей крови был неестественно ярким, заглянул в соседнее помещение и застегнул кобуру.
Вспомнил, что скрипящие двери – это тоже худая примета: раз двери скрипят – значит, из дома кто-то должен уйти.
Задумчиво осмотрел своё лицо в зеркало, помял пальцами щеки и, не спеша, добрился.
Через час он вылетел со своим напарником на задание.
Те, кто бывал в Афганистане, перемещался с места на место по горам на своих двоих либо по воздуху, испытывает к вертолётам особое чувство, очень сложное: тут и нежность, и благодарность, и некая сердечная теплота, вызывающая тревожный стук в сердце и лёгкое жжение в висках, вертолёты в горах – самые незащищенные… м-м-м… существа. Именно существа. Живые! Сарычев, во всяком случае, был в этом твердо уверен – да, живые, каждая машина со своим дыханием, кровью, со своими лёгкими и уязвимым сердцем, вся защита вертолёта – только человек, командир и второй пилот: удастся им увернуться от огненной струи, сманеврировать – значит, машина будет цела, не удастся – машина погибнет.
Каждый обязательно остановится и посмотрит вверх, когда услышит тяжёлое проволглое хлопанье винтов – вертолёты обычно возвращаются с задания усталые, в чёрной копоти, подрагивающие от напряжения и того, что было сделано, часто с помятыми боками и рваными дырами в железе, работа на долю вертолётов достаётся трудная. Хоть и считаются вертолёты Ми-8 армейскими, а на самом деле они обычные гражданские, штатские, так сказать, шпаки: брони почти никакой, обычное железо, которое даже ружейная дробь дырявит. Чтобы командир вертолёта и второй пилот целее были, снизу наваривают по небольшой броневой плитке, вот и вся защита. Потом, уже после первых боев, оказалось, что плитки лучше не снизу наваривать, а сверху, поскольку душманы стараются держаться на высоте и бьют с хребтов, из многочисленных горных щелей и излучин.
Пока летели, Сарычев думал о том, что хорошо военному человеку жить без семьи: семья сковывает, это всё равно что медлительный, обрюзгший от скарба обоз, пристроенный к современной, привыкшей к скорости армии. С обозом армия превращается в медлительный передвижной колхоз, где на первом месте стоит еда – ох и хороша же бывает распаренная гречневая каша, заправленная шкварками, а к еде, как обязательное добавление, поросячий визг да стук ложек, которыми так ловко умеют управляться опытные едоки. Тьфу! Ладно, вернёмся на старое место, к тому, что холостяку легче, чем женатому. Майору Сарычеву, например, легче, чем его ведомому капитану Новикову: Новиков больше думает о доме, о двух маленьких дочках, о жене, оставленной в Душанбе, чем о военных делах. Лицо Новикова делается тёмным, удлинённым, черты обостряются, щёки втягиваются под скулы, глаза гаснут: младшая дочка Новикова часто болеет, и капитан тревожится о ней.