Партизаны, слушавшие этот рассказ, расхохотались. А я уже слишком хорошо знал Баламута. Глаза его не смеялись. Но и он тут же поддался всеобщему ликованию.
Из рук в руки переходили газеты. Партизаны щупали, нюхали свежие номера «Правды», «Известий», «Красной звезды», тут же у костра по двое, по трое читали их от доски до доски.
В мои руки попала накладная. Я читал ее как поэму: «Мины ПМС, упрощенные взрыватели, запалы, капсюли, запальные трубки, электрические детонаторы, бикфордов шнур».
Только один партизан, казалось, не радовался в ту ночь — Щелкунов. Он протиснулся к мешкам и опустился на колени рядом с ящиком патронов. Я поразился той перемене, что произошла с ним за последние дни. Он еще больше похудел, осунулся, две острые, неизгладимые складки легли возле рта, в глазах словно застыл отблеск пожаров, зажженных карателями в Краснице.
— Щелкунов! — для порядка прикрикнул Самсонов. — Ты что тут распоряжаешься? Положи ящик!
Щелкунов взломал финкой ящик — руки у него были забинтованы холщовыми лентами — и вытащил несколько пачек патронов. Он прижал их к груди и пошел прочь аршинными своими шагами, расталкивая плечом сочувственно притихших партизан — прямой, неуклюжий.
Как сильно изменился он после гибели Минодоры! Он почти не бывает в лагере, все свободное от заданий время проводит в деревнях. Он не замкнулся, нет — у него теперь вся округа знакома. Ему улыбаются угрюмые деревенские старухи, кивают седобородые деды, все называют его по отчеству, дети души в нем не чают… Однажды, когда Кухарченко заскочил в Бовки и расстрелял тамошнего старосту, Щелкунов пошел к соседям и стал наставлять их: «Вы немцам скажите, что староста ваш к партизанам сбежал, чтобы вам худо не было, чтобы вас в убийстве не заподозрили. А я ему в дом листовок советских подброшу или еще чего… Важно от вас месть немецкую отвести». Да, еще недавно Щелкунов и я были ровесниками, а теперь он гораздо старше меня…
Ночь пролетает незаметно за распаковкой и распределением груза, в бесконечных разговорах на одну и ту же тему, поистине неисчерпаемую: что делается там, на Большой земле? У костров из рук в руки переходят газеты «Правда», «За Советскую Беларусь»…
Незаметно наступает утро. Дым от костров затопил лагерь на Городище серым, тусклым облаком, оттеснив и растворив в себе ночную темень. И облако это светлеет почти на глазах, становится прозрачным, уплывает ввысь и в стороны. Падает, бледнея, ненужное пламя костра. Устало помаргивая, гаснут июльские звезды. И думы наши, улетевшие было вслед за «Дугласом», возвращаются на Малую землю.
Лагерь постепенно пустеет. Сначала уходят наши гости — командиры и комиссары отрядов, приезжавшие за боеприпасами. Уезжает на велосипеде с драгоценной пачкой газет Полевой. Одна за другой уходят из Городища боевые группы. Сгибаясь под тяжестью тола и новеньких мин системы полковника Старинова, скрываются в темноте три Николая и вся группа подрывников, замирает вдали тарахтенье подвод, увозящих на ночную диверсию группу Гущина. Проводив Богомаза, одиноко сидит Верочка у потухшего костра возле цыганского фургона.
Застучал мотор «гробницы». Это выехал на операцию Кухарченко. Пора и нашей группе выезжать на задание. И все чаще теперь возвращаются в лагерь ребята, покуривая не полицейский самосад, а сигареты «Юнона» или «Приват Бергманн», а то и сигары…
2
Утром Самсонов собрал командиров оставшихся двух групп и изложил план дневного рейда по полицейской территории.
Рейд по селам и деревням от нашего леса до реки Прони, — заявил он, — должен расчистить нам путь к группе Бажукова и присоединить к нашему партизанскому краю еще один район, свободный от полицейской сволочи. Кстати, денежные накопления врагов народа, полицаев, старост, кассы старост, волостных правлений и все ценности подлежат конфискации и сдаче в штаб. До меня дошло, что в лагерях идут картежные игры, что партизаны вроде Сандрака снабжают деньгами семьи врагов народа. Я подписал сегодня приказ: все деньги и ценности сдавать в штаб. Они будут отправлены с первой оказией в Москву на строительство танковой колонны.
У старшего сержанта Киселева, назначенного Самсоновым командиром отделения, глаза стали автомобильными фарами.
— Как? Средь бела дня? По немецкому тылу? На конях? С такой оравой? — растерянно спросил он у Щелкунова, когда мы шли гурьбой за подводами на Хачинском шляхе.
Щелкунов хмуро улыбнулся.
— Привычка… — Он думал о чем-то другом, вдруг хлопнул себя по лбу: — Так это ж идея — дневной рейд! Сказано чересчур громко, по-самсоновски, но будет жарко, ох будет весело! Ведь ночью полиция вся в районных центрах прячется, а днем мы накроем их, голубчиков, дома, в тесном семейном кругу!
Киселев сжался, глаза его забегали…
— Котелок у тебя варит, Щелкунов! — одобрительно подхватил Жариков. — В самом деле. Сам капитан об этом не вспомнил! А все отчего? Из лесу его теперь не вытащишь!
— А где же немцы? — спросил Киселев, понизив голос. — Я думал, вы тут на пузе ползаете!
— Крепись, Киселев, — сказал я ему. — У нас тут человек остается загадкой только до первой операции!
Я наслаждался: наконец-то я стал «старичком», есть чему поучить хлюпика, желторотого новичка!.. Как я ждал этого времени! И вот оно пришло, и все-таки мне чего-то не хватает, я чувствую себя обманутым. Может быть, я радовался бы гораздо сильнее, если бы не Надя, не Красница, не приглушенные споры и раздоры в отряде…
Дневной рейд, вопреки надеждам Щелкунова, был мало интересен. Мы налегке прокатили по незнакомым деревням, вылавливая и истребляя немногочисленную полицию, громя волостные управления и мелкие фермы, поставлявшие районным центрам мясо и молоко.
Всех забавляло поведение Киселева. Он страшился открытого поля, вертелся на подводе, как бес перед заутреней, бессмысленно и дико вращал глазами, всматривался в каждый кустик в поисках немецкой засады. Когда в небе загудел самолет, Киселев нырнул с подводы в придорожный куст, в то время как партизаны с неприязненным равнодушием поглядывали на летевший стороной «хейнкель». Разведка доложила, что в Железинке — полиция, и Киселев тут же наотрез отказался от дальнейшего участия в операции и остался у околицы с подводами. Он забрался в кювет и упорно мотал головой в ответ на мои уговоры. А когда в Железинке захлопали выстрелы — хлопцы разгоняли местную власть, — он плюхнулся на дно выкошенного кювета и заработал в сухой грязи руками.
— Окапывается! — догадались мы. — Индивидуальный окоп роет!
При виде его перекошенного от страха лица мне стало и смешно и жутко. Ездовые хохотали.
Из деревни вернулся Щелкунов.
— Сдрейфил? Десантник! — рявкнул он, увидев Киселева в канаве и зашелся злобной руганью.
— Ну и чешет! — со страхом сказал, пятясь раком, Киселев.
— У нас называют вещи своими именами, — пояснил я ему. — А партизанская жизнь, брат, сразу выворачивает человека наизнанку.
— Да ты не робей, — утешил Киселева Жариков. — У нас тут «малая» война, «кляйнкриг» — по-немецки. Дальше полсотни метров от себя противника не видим. Да, парень, попал ты с воздушного корабля на бал… На наш смех не обижайся — мы сами над собой смеемся, сами такими были с месяц назад.
Вечером Самсонов сместил Киселева с должности командира группы. Весть о своем смещении Киселев принял философски. Он снял с петлиц и спрятал до лучших времен три сержантских треугольника.
В лагере его ждала неприятность: ребята опустошили его вещмешок.
— Не серчай — печенка лопнет! — советовал Жариков, — Сам виноват — скупо поделился добром с Большой земли, а у нас все общее. Тебя, скажем, «Казбеком» или колбасой копченой не удивишь, а ребятам они в диковинку. Вот и растащили твой сидор.
На дне сидора ребята оставили лишь запасные пуговицы и сержантские треугольники, которых хватило бы, пожалуй, на младший командный состав целого полка.
— Безобразие! — кипятился тут же Перцов. — Надо обыск устроить.
— Командиром группы, Киселев, — громко продолжал Жариков, — нелегко быть. А вот на должности Перцова ты смог бы воевать до конца войны.
— Паяц! Вы оскорбляете звание комиссара! — взвизгнул Перцов.
— Врешь! — спокойно отвечал Жариков. — Я только тебя, Перцов, оскорбляю, а вот ты — ты, кукла чертова, позоришь комиссарское звание.
Перцов затрусил в командирский шалаш.
1
Закатное небо вскипало грозовыми тучами. Поужинав, я забрался в пахучий шалаш, нащупал в темноте свободное место, шумно и сладко зевнул.
— Витька? — спросил в темноте Степка Богданов. — Слыхал? Богомаза ранили.
— Что?! Богомаза? Сильно? Где он? — я сел, откинул одеяло.
— Тише! Куда ты? Спит он себе в своем цыганском фургоне. Ничего серьезного, пуля прошила мякоть, а мясо сросливо, врач наш Юрий Никитич обещал через две недельки его на ноги поставить. Навылет, и кость не задела. — И он добавил со вздохом: — Такой человек! Лучше бы меня ранили. А капитан, — Богданов понизил голос, — намекает на самострел. Только никто ему, конечно, не верит. И чего они не ладят друг с другом? Слыхал я, понимаешь, от радиста, будто капитан передает разведданные Богомаза от своего имени… А радиограмму, которую его просил передать Богомаз — рацию он просил для могилевского подполья, — капитан на клочки порвал…