И интересно было ждать и спорить, выйдет он — не выйдет, и следить за подворотней с бульвара.
С годами товар его постепенно оскудевал, еще какое-то время оставались ириски, барбариски, подушечки, а в дни первой пятилетки лоточник исчез.
Я не знала, что еще встречу его. А пока на бегу к звонку, у ближнего перед школой дома, у окна на уровне земли, сигналит распахнутая форточка, и — о чудо! — какая-то женщина — лицо за стеклом в полутеми ее подвального жилища неразборчиво — сует в фортку поштучно соевые конфеты без бумажек, а другой раз — даже пончик с повидлом, — и в протянутую раскрытую ладонь воспаленно ссыпаешь деньги, выданные дома на горячий школьный завтрак, благословляя грозный риск ее промысла.
В одном со мной классе училась девочка Маня Абрамович. Небольшого роста, грубоватое лицо, крупный рот, и глаза — тоже большие — ни искорки игры, оживления, — с ровным вниманием устремлены они на классную доску, а по сторонам на окружающую жизнь не озираются — неинтересно. Она была сильной ученицей, особенно по точным предметам, но в школьной среде никак не отметилась. В придачу одета она была еще хуже других, как ни убого все мы были одеты.
Нас с ней сблизили занятия математикой — не то мы должны были сообща помогать отстающим, не то укрепляли друг друга. Маня жила близко от школы и повела меня к себе домой. Мы пересекли Тверской бульвар, вышли к «Великому Немому» и вступили в подворотню по соседству с ним. В ту самую, откуда появлялся продавец сластей. Открыли какую-то входную дверь, поднялись по темной узкой лестнице на второй этаж и очутились в каморке. Сидевший спиной к нам у маленького окошка человек повернулся на табурете.
— А, Манюшка, — осипше сказал. И покивал мне.
— Вернулся, папа, — бесцветно отозвалась Маня и стала выкладывать из школьной сумки учебники и тетради на застеленный клеенкой стол, сдвигая подальше стаканы с недопитым чаем.
Я же смутилась от неожиданности. В непомерно большом ватном стеганом бушлате, так что его едва узнать, но это был он, старинный лоточник моих дошкольных лет. Отец Мани. С этим почему-то трудно было освоиться, не только с первого раза, но и после тоже.
Когда с частным сектором государство покончило, он, маленький практический его работник в низовом звене, остался не у дел, без средств и навыков к существованию, и тогда каким-то образом попал он в сопровождающие.
Он сопровождал на Дальний Восток автомобили завода АМО, сошедшие с первого советского конвейера.
Больше он не стоял за оскудевшим частным лотком, гонимый с Тверского бульвара милицией. Теперь ему были поручены государственные ценности. В каждом рейсе он отвечал за целостность и безопасность одного автомобиля, погруженного на платформу. На тормозной открытой площадке, в тулупе поверх стеганого бушлата, он катил через всю страну, следя, чтоб ни кулак, ни басмач, никакой классовый враг не подкрались и не причинили урон первенцу нашей молодой индустрии.
Десять дней в глубоком безмолвии, кутаясь в тулуп, замерзая, обученный в случае чего подать знак вооруженной охране свистком и ракетницей, он, голодный, дремал, пробуждался, до отчаяния изумляясь необъятности земли и тому, как невыразимо далеко занесло его. О жене и детях он почти забывал, а погружался в сны о далеком местечке, с одной всего улицей, она же главная, — невообразимая суета ее вывесок, хотя б тех двух соперничавших дамских портных, чьи клиентки на вывесках были одна грудастее другой; парикмахер, простаивавший в открытых дверях, вращая в руке щипцы для завивки и посылая громкие проклятия на голову агента по сбору налога; запах мышиных гнезд и помета в полутемной бакалейной лавке, куда его отдали в мальчики, — с улицей, упиравшейся в овраг, по дну которого быстро пробегала речушка, а на пологом его склоне все местечко без затей справляло нужду. А другим концом улица уводила к кладбищу, где стояли суровые камни, будто каменный лес, поднявшийся из самих захоронений вкривь и вкось, как расшатанный ветром. «Дом вечности», — назвал Эзра. «Дом жизни», — сказал Иов. Так или иначе — «благословен ты, Господи, Боже наш, воскрешающий в свой час мертвых». Дальше начиналась пыльная дорога, ведущая на станцию. И веселый балагула выезжал на своей телеге к вечернему винницкому поезду за пассажирами, и уж он-то, сворачивая на дорогу у кладбища, непременно придерживал лошадь, чтобы попросить усопших предков застоять перед Богом его заботу — выдать замуж шестерых дочек. К одной из них, волоокой, с черной длинной косой, посватался недавний мальчик на побегушках, ставший младшим продавцом в бакалейной лавке. Балагула предпочел бы, чтобы тот взял в жены старшую дочь и чтоб так по порядку, как и положено, дочери покидали родительский кров, но уступил, посчитав к тому же за благо маленький рост жениха — ниже рекрутской нормы.
«Будь же посвящена мне посредством этого кольца по закону Моисея», — так должен был он, жених, сказать невесте, надевая при венчании кольцо ей на палец. Больше всего хотелось ему заглянуть под густую ее фату, скрывавшую лицо, потому что общеизвестен случай с Иаковом, когда тому будущий тесть вместо возлюбленной Рахили мошеннически подсунул свою старшую дочь, некрасивую Лию, а Иаков при бракосочетании под темным балдахином не обнаружил подмену. Но в те библейские времена, допускавшие многоженство, этот случай не был роковым для Иакова, дело было хоть отчасти поправимо еще одним обручением.
На этот раз все обошлось благополучно, и он, жених, посыпал слегка пеплом голову, отдавая дань скорби по разрушенному храму, и тем самым подал знак к общему веселью. И веселье било, можно сказать, через край, без меры, как полагалось. Может, для того, чтобы взять его в запас на все случаи брачной жизни?
Скрипка и бубен не смолкали, поддерживая дух празднества, люди старались от души, пели, танцевали, одаривали молодых, громко славили невесту, и по достоинству, и сверх того, призывая: «Гляньте, без румян и пудры, а прекрасна, как серна!»
Вдребезги разбивался сосуд, чтобы среди веселья напомнить о смерти, о бренности всего земного, и вздрогнувшие на миг сердца еще пуще разгорались ликованием жизни.
Но не об этих праздничных часах он горевал сейчас в дороге. Просто та жизнь имела свое начало и свой конец, как улица в местечке, и на каждый случай повседневной жизни — установку древних законоучителей. Даже покойники были охвачены законом. Мертвым вменялось заступаться за живых.
А безмерность, расплывчатость уходящей из-под колес в небытие земли щемила грудь тоской по уюту закрытого пространства.
После свадьбы через недолгое сравнительно время его вышибло из местечка налетевшим ураганом. Красная Армия, не посчитавшись с тем, что он недомерок, прихватила его с собой в поход, смахнув буденновским шлемом с его головы пепел скорби по разрушенному храму. И его поволокло куда-то в огонь, в смрад крови и разрушения, он не знал, кто в кого и за что стреляет, но быстрая вражеская пуля спровадила его в лазарет.
Из разграбленного и сожженного бандой родного местечка его со спасшейся женой и детьми вынесло на Тверской бульвар.
Товарный состав сильно покачивало, и трудно было одолевать дрему и следить за автомобилем, с которым он так накрепко, так противоестественно был связан узами, можно сказать, покрепче брачных, дав подписку, что несет за его сохранность всю меру высшей ответственности. Что-то в этом роде.
Разверзшиеся безлюдные пространства: то в белом снегу, по которому пробегали синие блики заходящего солнца, как сполохи догорающих в печи углей, то тень подступавших к рельсам дремучих лесов. То могущественное ночное небо в тысячах тысяч звезд. То утренняя расступившаяся опять даль с величественными горными хребтами, закрывавшими горизонт. Между тем мелькали и редкие человеческие поселения или разрозненные домики, утонувшие в снегах.
До сих пор он знал только скученность еврейского местечка и каморки Тверского бульвара. А на этом немереном просторе с чего, казалось ему, взяться у человека усердию жить. Необъятность утопит, поглотит его. Но не кощунствует ли он, вступая в дискуссию с высшими, быть может, силами, которым угодно такое, а не иное на этих землях устройство? «Благословен творец мироздания», — суеверно вспоминал он применительно к этому случаю хвалебную молитву. Вокруг было немо. А исполинская природа пробуждала в душе давно покинувший ее благочестивый трепет.
Вернувшись в Москву, он сдавал казенный тулуп, овчинные рукавицы, оставался в стеганом бушлате и в стеганых ватных брюках. В них же, намерзшись в пути, бывало, и сидел дома, покачиваясь на табурете у окошка, выходившего на Тверской бульвар, когда мы с Маней занимались у него за спиной, разложив тетради и учебники на заляпанной чернилами клеенке.
Из троих детей, вскормленных на скудные доходы от штучной торговли конфетами, Маня была младшей — любимицей отца.