– Давай шнуруйся! – приказал майор.
Кологривко туго натянул шнур, притягивая брезент к бортовинам, плотно зачехляя кузов. Они оказались в сумерках, под брезентовым пологом. Располагались поудобнее на матрасах, укладывая рядом рюкзаки и оружие, привыкая к полутьме, испещренной длинными, пыльными лучами.
Загремели моторы. Дрогнул воздух. В щели просочился едкий дым. Грузовик колыхнулся и двинулся вместе с колонной. Кологривко, сняв чалму, привалился затылком к плечу Белоносова, и тот старался не двигаться, не потревожить друга.
Они въехали в город, шумный, пестрый, глиняно-коричневый, золотистый. Солнце отсвечивало от желтых стен, бирюзовых куполов, разномастных размалеванных вывесок, проникало под брезент. Колонна с зажженными фарами катила сквозь город, выдавливая с проезжей части осликов, велосипедистов, коляски с лошадьми, блестящих, с разноцветными висюльками моторикш.
Кологривко прижимался к тенту, отогнув драный лоскут. Смотрел на город, слушал его звоны, вопли, выкрики. Рыжая, огненная гора апельсинов, и над ней – черноликий дуканщик. Двуколка с белой грудой стеклянного риса, и двое мальчишек впряглись в двуколку и тянут. Шарахнулась, прозвенела бубенцами лошадка, и в коляске, под балдахином, мелькнула маленькая, как цветочная чашечка, головка в парандже. Город, по которому проезжали, всегда волновал Кологривко, привлекал своими рынками, лавками, изразцовыми куполками мечетей. Дразнил своими пряными запахами – вянущих цветов, бродящего фруктового сока, жареного мяса, соснового, сладкого дыма.
Он видел много раз этот город, его центральную многолюдную часть, когда, оседлав «бэтээр», проезжал на боевое задание. Или устраивался на плоской крыше в бронежилете и каске, охраняя колонны машин. Или мчался на санитарной «таблетке» с гудящей сиреной, разрезая толпу, и на днище, в кровавых бинтах, корчился раненый. Город обращался к нему своей внешней, глиняной, глазурованной стороной. Скрывал свои очаги, потаенные покои, сокровенную, недоступную созерцанию суть. Кологривко думал, что когда-нибудь, вернувшись домой, он расскажет кому-то, внимательному и серьезному, свою жизнь, свои скитания и мыканья, и про эту войну, про этот восточный город.
Птенчиков оперся на свою железную рацию, приблизил глаз к брезенту, к маленькой рваной дырочке. В его голубом глазу текли, переливались разноцветные отражения улиц. Видно, и он чувствовал загадочность, недоступность азиатского города, от которого их отделяло то военным брезентом, то броней транспортера, то стальной пластиной жилета.
– Здесь, говорят, фокусники есть отличные! Все хотел фокусников здесь отыскать, фокусам их научиться. Теперь уж не придется! – произнес с сожалением Птенчиков, примиряясь с тем, что в его будущем цирковом ремесле не найдется места азиатским затеям и фокусам.
– В башке одни «тритатушки»! – недовольно проворчал лейтенант, все еще сердясь на Птенчикова, не прощая ему свою неудачу на стрельбище. – Идет на боевое задание, а в башке одни фокусы!
Молдованов лежал на матрасе лицом вверх, и было видно, что он тревожится. Это был его первый выход на «боевые». Он, держа руку на автомате, был готов в любую минуту бить сквозь брезент в этот гомонящий, стоцветный, враждебный город, угрожавший взрывом и выстрелом.
– Смотри-ка! – воскликнул Птенчиков. – Видно, ночью «эрэс» упал! – Они переезжали перекресток с обвалившимся, рухнувшим домом. Среди пестрых черепков стоял дуканщик. Разгребал сор, оставшийся от его богатства. – Ничего, будет у них передышка! Пошерстим «зеленку» – «эрэсы» летать перестанут!
– Сами должны разобраться, – буркнул Белоносов. – Чего их шерстить! Мы уйдем, а им меж собой разбираться!
Они умолкли, лежали на матрасах. Город сквозь дырки в брезенте забрасывал в сумрачный кузов перламутровые лучи.
Миновали окраину, выехали на бетонку. Раскрылась, расступилась зимняя, просторная степь, окруженная по горизонту волнистыми голубыми горами. Закудрявились, заклубились ржаво-черные сады, красно-желтые виноградники. «Зеленка» от города, от окраинных кишлаков покатила к далеким горам свои спутанные из веток и лоз клубки, безлистые древесные кущи. Там, в «зеленке», среди разгромленных кишлаков, перерытых артиллерией арыков, пролегали бессчетные военные тропы. Моджахеды пробирались по тропам к бетонке, минировали дорогу, били из гранатометов по проезжим колоннам. Заставы на обочине огрызались огнем минометов, наводили на «зеленку» удары самолетов и гаубиц.
Застава промелькнула на взгорье. Рытвины окопов. Бетонный капонир. Пулеметчики над бруствером. Пыльный «бэтээр» у шлагбаума. Грузовик замедлил движение, съехал на обочину, замер, пропуская мимо шуршащие ветром машины.
– Приехали, шкура-мать! – встрепенулся майор. – Здрасьте, кого не видел!.. Сто первая гостей принимает!
Колонна, огибая грузовик, пылая водянистыми фарами, прошла, затихая вдали.
В тишине было слышно, как стукнули дверцы кабины. Солдаты-водители подошли к кузову. Постучали ногами по скату. Раздался свист: видно, они отвинтили ниппель. И все, кто сидел под брезентом, почувствовали, как осело заднее колесо.
– Давай домкрат! – раздался голос водителя.
Прозвякало, простучало. Кузов стал медленно приподниматься, выравниваться. Они чувствовали медленные, упругие толчки домкрата.
Знали: за одиноким, застрявшим у обочины грузовиком наблюдает часовой на соседней заставе, солдаты на отдаленном «бэтээре». И чьи-то зоркие, невидимые глаза из «зеленки», проследившие движение колонны, отметившие отставший грузовик, следящие за действиями водителей.
Отлетело, хлопнулось о землю колесо. На дороге раздался рокот. Подкатил, остановился рядом «бэтээр». Нетерпеливый, раздраженный голос офицера произнес:
– Да вы постучите погромче, чтоб слышно было!.. И крутитесь, крутитесь ловчее!..
Солдаты стучали кувалдой. Унылый металлический звук уносился в «зеленку». Затем они побросали кувалду и инструменты в кабину, закинули колесо на «бэтээр», и их умчал фыркающий рокот машины. Все стихло. Майор, прислушиваясь к удалявшемуся «бэтээру», сказал:
– Ну вот и театр!.. Художественная самодеятельность!..
Ему не ответили. Слушали сквозь брезент. Знали: за оставленной, потерявшей колесо машиной наблюдают невидимые зоркие глаза моджахедов из красноватых безлистых садов. Грузовик одиноко маячил на пустынной дороге, на ничейной земле, в перекрестьях зрачков и прицелов.
И он снова подумал: в чем смысл его пребывания здесь, под этим пыльным, нагретым брезентом? Кто тот неведомый – ни майор, ни полковник, ни безвестные удаленные начальство и власть, – кто задумал его жизнь и судьбу, провел сквозь скитания и мыканья, посадил под тесный, набитый солдатами полог и что-то ждет от него? Что? Что должен он совершить?
Сначала они лежали, тревожно и чутко вслушивались, ожидая немедленных событий. Сжимали оружие, готовые к броску, к удару и выстрелу. Но понемногу их тревога и возбуждение проходили. Никто не нападал, не стрелял. И они снова вытягивались на матрасе, отпускали автоматы, смотрели, как просвечивают белесые, бледные лучи сквозь брезент.
Дребезжа разболтанным кузовом, проехала мимо афганская «борбухайка». Мелькнул в прореху ее разукрашенный борт, тусклые стекла кабины. Проплыли, протарахтели две моторикши, послышались детские голоса, хлопки маломощного двигателя. И снова ничего не случилось – тишина, бледные лучи под брезентом, их неясные в сумраке лица.
– Сейчас оглядятся немного и пошлют разведчика, – сказал капитан Абрамчук, трогая на лице свой багровый рубец. – Обязательно разведчик придет вынюхивать!
– Сейчас едва ли! – сказал Белоносов. – Стемнеет, тогда подойдут.
– Подойдут и влупят из гранатомета, – сказал Варгин спокойно и убежденно, словно этот исход и был запланирован операцией.
– Зачем им бить по пустому? – попытался возразить ему лейтенант Молдованов. Он волновался и нервничал, словно хотел убедить душ-манских гранатометчиков в бессмысленности удара по одинокому грузовику.
– Луны нет ночью – хорошо! Только под утро встает, – сказал солдат из второй группы, чьи руки попадали под тонкий луч, зажигавший на замызганном кулаке зайчик света.
– Ты пойдешь по тропе, держись арыка. Не отклоняйся, а то потеряешься, – сказал Грачев капитану. – На связь выходи в крайнем случае. У них тут радиоперехват налажен.
– Помочиться бы! Отлить немного! – сказал Варгин.
– Я те отолью! – цыкнул на него майор, грозно вылупив глаза. – Терпи, пока не лопнешь!
– Сейчас чихну! – жалобно сказал Птенчиков. Зажал нос ладонями и сдавленно, тонко чихнул.
– Лошак проклятый! – ругнул его Белоносов.
И этот сдавленный, похожий на писк чих, беспомощные, умоляющие глаза Птенчикова, окрик Белоносова, обозвавшего его лошаком, рассмешили всех. Так велико было общее напряжение, нервное ожидание, что оно разрешилось всеобщим, тихим, из дыханий и хрипов, смехом. Этот невыявленный, беззвучный смех, прижатые ко рту кулаки, вытаращенные глаза рассмешили всех еще больше. Люди падали на спину, катались на матрасах, сталкивались плечами. Хохотали со стоном, задыхались, дергали ногами. И даже майор, готовый вначале дубасить их кулаками, не выдержал и прыснул. Затыкая себе рот рукавом, фыркал, хмыкал: