А как ее проводить, с какого конца браться — это он понимал смутно. И спервоначалу действовал как-то неловко и невпопад. К примеру, была у солдат привычка делить хлеб. Вечером отделенный получает буханки на сутки, собирает отделение и режет хлеб на пайки. Режет, понятно, на глаз, поскольку весов в отделении не положено. Одна пайка выходит чуть больше, другая — чуть меньше. Поэтому приходится их разыгрывать. Раскладывают их на плащ-палатке, кто-нибудь отворачивается или закрывает глаза. Отделенный указывает на пайку и выкликает: «Кому?!» Тот, который отвернулся, кричит: Васильеву, там, или Жохову, и солдаты разбирают свои порции — кому что досталось. Не знаю, какой тут порок увидал товарищ Туликов, только после внушения повел с этим решительную борьбу…
Или увидит — сидит вечерком боец, задумавшись. Подходит к нему и спрашивает:
— Чего сидите?
— А что, товарищ политрук?
— Да что толку, сидеть-то…
— А что делать?..
— Ну как что… Пошел бы… Над собой поработал…
Солдат пойдет и сядет в другое место, где его не видать, подальше от такого индивидуального подхода. А товарищу Туликову самому неловко.
Попробовал я его поворотить на прежний путь. Подхожу к нему как-то и спрашиваю:
— Что это, товарищ политрук, больно редко стали вы проводить беседы и политзанятия? Все командирам взводов передоверили. Солдаты соскучились, хотят вас послушать.
— Знаешь, Степан Иванович, что мне сказали в политотделе про мои беседы? — отвечает политрук. — Мне сказали, что вместо боевой мобилизации личного состава на выполнение заданий командования у меня получается академический лекторий. Мне сказали, что солдаты слушают меня не потому, что я отвечаю их духовным запросам, не потому, что после моей беседы легче воевать, а просто потому, что им любопытно, как это человек может запомнить наизусть столько цифр и цитат и ни разу не собьется. Еще мне сказали, что солдаты сидят на моих лекциях, как в цирке, и смотрят на меня, как на фокусника, а быть в положении фокусника политическому работнику Советской Армии должно быть зазорно и совестно…
Я стал было серчать на политотдел, а товарищ Туликов поманил меня пальцем поближе и сказал по секрету:
— И самое серьезное во всем этом деле то, что объяснили мне самого меня совершенно точно и правильно. Очевидно, из этого следует сделать вывод, что я не способен к политработе, надо подаваться в командный состав.
Но товарищу Туликову скоро пришлось на время позабыть и беседы, и личные переживания. На рассвете ударила наша артиллерия, армия двинулась, прорвала немецкую оборону и пошла вперед. Мы тоже снялись с обжитого места и потянулись за передовыми частями. Дислокация нам была назначена опять-таки у какой-то энской реки, где, по слухам, мы должны в кратчайший срок навести серьезную переправу для танков на виду неприятеля. Мы шагали, с короткими привалами, весь день и под вечер наткнулись на блаженовские Подгорки.
Впрочем, никаких Подгорок не было. Было гладкое поле, заросшее сорняком да цветочком-лютиком. И только табличка у дороги указывала, что здесь стоял поселок Подгорки, который отмечен на карте. Не то что там печка где-нибудь осталась или фундамент, а просто ничего нету, ни одного кирпича. Как будто люди тут никогда не жили. Где дома стояли, где улица, мостовая, — ничего не поймешь. Все кругом гладко — хоть шаром покати.
Тут товарищ Туликов впервые увидал своими глазами, как хозяйничал враг на нашей земле.
Мы сели ужинать, а он пошел наискосок через весь поселок, которого нет, пошел к леску, откуда выходили местные жители. Окружили они политрука, стали спрашивать, как дела на фронтах, да про свою горемычную жизнь рассказывать, как спасались от немца в лесу, в бункерах и землянках.
— А где здесь была Советская улица? — спросил товарищ Туликов.
— Да вы что, не видите!.. — засмеялся паренек лет тринадцати. — Вот она, Советская улица… — и показывает на пустое место. — Мы сейчас по ней идем. Длинная улица… А тут наш дом был, — снова показывает он на пустое место. — Номер шестьдесят восемь… Вон какая была длинная улица! А за домом был сад — антоновка — во!.. — и он сложил два кулака вместе, чтобы было ясно, какая антоновка.
— И голуби, наверное, были? — спросил товарищ Туликов.
— А как же! И голуби были. Я сам водил!.. У меня шестнадцать турманов было!
— Куда же подевались твои турмана?
— Фриц съел, — сказал паренек и рассердился. Потом встряхнулся и обнадежил: — Ну, ничего… У меня на войне брательник. Воротится с войны — все наладим. И яблони посадим, и турманов разведем.
Товарищ Туликов вернулся и велел собрать роту. Бойцы сели в кружок, и политрук начал говорить. Какая была тема, затрудняюсь сказать. Говорил он про переправу, которую мы должны делать, и про международное положение, и про Подгорки, и про то, что народ бессмертен. Как всегда приводил цитаты, и цифры, и примеры из истории. Но весь он как-то переменился, словно невмочь ему стало, словно сработала в его душе какая-то пружина. И солдатам было не до того, чтобы удивляться его памяти: они слушали то, что гудело в его душе.
— Наша рота, как и весь наш советский народ, отдаст все силы, чтобы довести борьбу с фашистскими оккупантами до победного конца, — говорил политрук, и привычные слова эти блестели, как золото на парче, словно услышали мы их от него в первый раз. И не понять, что это было: общая ли беседа или работа с отдельным бойцом, — все слилось воедино, и не терпелось прямо с марша броситься делать переправу для наших славных танковых частей…
После я похвалил товарища Туликова за беседу.
— А чего особенного? — сказал он. — Я просто выражал волю мальчугана из Подгорок. Ведь мне перед ним отвечать за живых и за мертвых.
☆
В характере Степана Ивановича были свои мелкие недочеты, простительные, впрочем, для человека, начавшего сознательную жизнь еще при царском режиме. Один из недочетов состоял в следующем: Степан Иванович не любил, когда его перебивали, а внимательно прослушать другого у него абсолютно не хватало воинской вежливости.
Недавно в кухонном наряде заговорили о диверсантах и в связи с этим о повышении бдительности. Высказывались различные соображения — и верные, и неверные. Мне пришлось поправить некоторых товарищей и объяснить, как нужно понимать этот вопрос. Привлекая конкретный материал, я стал подводить к основной мысли, а именно, что бдительность зиждется на дисциплине, — как вдруг явился Степан Иванович и, поймав паузу, дал реплику: «Так или не так?»
Хотя в этой реплике не только не было ничего остроумного, но не было даже никакого смысла, — всем почему-то стало смешно, и в результате воспитательное значение моей беседы свелось к нулю.
По поводу того, откуда взялось это пустое присловие, Степан Иванович рассказал короткую историю. Вот она:
— Гитлер сроду любил гладкие дороги — это факт известный. В первый-то год все норовил на асфальте воевать. А тут увидал на глобусе Лужское шоссе и говорит своим генералам по-немецки: «Вот, говорит, давайте по этой шоссе и шпарьте до самого Ленинграда».
Ну, мы, конечно, не стали дожидаться, пока они до Ленинграда доедут, а приняли свои меры — начали возводить на дальних подступах неприступный оборонительный рубеж. И вдоль реки Луги, и в лесу — по всему, считай, лужскому району, и вширь и вглубь выкладывали доты, закапывали надолбы, рыли эскарпы. Всю землю на дыбы поставили, чтобы ему, заразе, было где споткнуться да родителей помянуть.
Наравне с нами, солдатами, трудилось и гражданское население — ленинградцы. Этих гражданских пришла в Лугу целая туча. Были тут и парни, и девчата, и молодые, и старые, и ученые, и неученые. Разбились они на сотни, поставили себе комсомольцев и коммунистов командирами — и так у них топоры по лесам загудели, что лось со страху в Лугу пришел, на самую главную улицу.
Лето в тот год стояло знойное. Днем палило солнце, и гражданские скидали с себя все, что возможно. Помню, была у них сотенным командиром Катя-студентка. Так эта Катя поскидала свои шелковые наряды, сложила в кусты, а на другой день их у нее унесли, проще сказать — сперли. И осталась она посреди города Луги как пупсик, чуть не голышом: лифчик, трусы да плюс тапочки — было все ее обмундирование.
Впрочем, горевать ей было некогда. Ее сотня обеспечивала нас камнем. Они ломали камень в карьере, мы выкладывали доты. Помню, выкладывал я тогда бетонный дот в самом городе Луге, на берегу пруда, у лодочной станции. Тихо там было, невесело. Две — три лодки покачивались рядком, чесали друг дружке бока, тоску нагоняли. Так и шли дни. Война подбиралась все ближе. Откуда-то понаехали артиллеристы на огневые рубежи. В наши непросохшие доты уже вселялись жильцы со своим железным имуществом. Местное население бросало квартиры, эвакуировалось, и все больше голодных собак и кошек слонялось по улицам. Кто-то пустил слух, что немец спустил парашютистов в районе станции. Наступила дурная, ненадежная тишина. Было велено сбивать километровые знаки на лужском шоссе, чтобы ввести в заблуждение неприятеля.