Она быстро привыкла к людской заботе и не видела ничего удивительного в том, что ее кормят, одевают, учат читать, что какие-то женщины стирают ее платья и готовят ей пищу, а другие женщины хлопают перед нею в ладоши и поют:
Мы своими ножками
Топ, топ, топ,
А потом ладошками
Хлоп, хлоп, хлоп…
Кроме того, они пели: «Вихри враждебные веют над нами» и «Вставай, проклятьем заклейменный». К пению Лена относилась как к неизбежной повинности.
Через год дом расформировали, и Лену перевели в другой детский дом, в другой город. Тут зима была длиннее и холоднее, и печки топили не углем, а дровами, а остальное было все так же.
Она росла. Девочка Валя – та была раньше, давно, та была другая. Теперешнюю звали Тиной. У нее было жилье и не было дома. Были подруги и не было семьи. О ней заботились, но без нежности. Ее не обижали и не ласкали.
Она аккуратно исполняла все, что от нее требовали; она не любила, чтобы ее бранили. Когда ей было лет семь, к ним назначили нового заведующего, комсомольца.
– Отставить, – сказал он, прослушав песню «Мы своими ножками». – Вы мне из детей кретинов вырастите. Они у вас уже почти кретины. Им нужна физкультура.
Физкультурные занятия Лене понравились. Она была самой ловкой и сильной. Ее стали хвалить, это было приятно. С тех пор она старалась все делать так, чтобы ее похвалили.
В седьмом классе преподавали Конституцию.
Учитель прочитывал статью из Конституции и потом долго объяснял, что эта статья – хорошая и справедливая. Лена смотрела на учителя и думала: зачем он так старается объяснять то, что всем понятно?
Она жила уже в пятом детском доме, была комсомолкой, училась на курсах физкультуры, ее звали Еленой. – Опять он о том же, только с другого конца взялся… Он доказывал, что советское государство – самое правильное в мире… Для Лены не существовало никаких других государств, кроме советского. Она была ребенком этого государства. Оно было ее домом, ее землей, ее небом. Любому человеку на этой земле она могла сказать: товарищ. От любого могла принять хлеб и с любым поделилась бы хлебом. Без страха она входила в любое учреждение. И пока разговор был официальный, деловой, – она держалась уверенно, была находчивой и остроумной. Но стоило разговору коснуться ее личных дел – она начинала дичиться и замыкалась в себе: она не привыкла к таким разговорам.
Два раза она чуть-чуть не привязалась к людям больше, чем нужно.
Кончив курсы, она поступила преподавателем физкультуры в железнодорожную школу и стала жить в железнодорожном общежитии.
Секретарем районного совета физкультуры была Катя Грязнова. У нее были черные глупые и добрые глаза и щеки – как окорока. К физкультуре она отношения не имела; от сидения в канцелярии оплыла жиром. Леной она восхищалась.
– Как ты живешь в общежитии! – говорила она. – Ни подать, ни принять некому…
Она приглашала Лену к себе. Лена пошла. У Кати была мама, а у мамы домик в три комнаты, корова и садик с малиной. Чай пили из самовара под черемухой. На Катиной кровати лежало штук пятнадцать подушечек, вышитых мамиными руками. Лена смотрела на эти подушечки, как в детстве на перечницу.
– Да, хорошо ты живешь, – сказала она с невольным вздохом.
– Переходи к нам жить, – сказала ей Катя. – Будем жить как сестры. Будешь платить, сколько можешь. У нас корова хорошая, ты поправишься. А то ты – как скелет.
– Переходите, Леночка, к нам, – сказала и Катина мама. – Катечка очень вас полюбила. Нехорошо барышне в общежитиях этих, Не дай бог чего.
Катина мама была тихая, с лицом в лучистых морщинках, с глазами такими же добрыми, как у Кати.
Лена перешла к ним. Ей поставили кровать в комнате Кати. Катя собственными руками переложила на эту кровать половину своих подушечек. Лену поили парным молоком. Жить стало легко и удобно. Но скоро этой благодати пришел конец.
К Кате ходил в гости молодой человек, друг детства. Он служил где-то помощником бухгалтера, а по вечерам играл на мандолине в садике под черемухой. Лена презирала его за то, что он не физкультурник. Она не могла бы даже сказать, какого цвета у него глаза.
Как-то придя вечером домой, она застала Катю в слезах.
– Что ты? – спросила она с искренним участием.
– Ничего, – ответила Катя. Она подавила слезы и сидела надутая, не глядя на Лену.
Из соседней комнаты послышалось бормотанье Катиной мамы:
– Это уж я не знаю, что такое, – за добро так отплатить людям.
– Что у вас случилось? – спросила Лена.
– Коли со мной по-хорошему, – продолжала Катина мама, входя в комнату, – то и я обязана поступать по-хорошему, а не так.
– О чем вы? – спросила Лена, не подозревая, что все это относится к ней.
– Мы с вами, Леночка, поступили как с родной, – сказала Катина мама. – А вы вон чего делаете, это разве мыслимо, это только в нынешнее время стали барышни себе позволять.
– Я не понимаю, – сказала Лена, – о чем вы говорите. Я ничего плохого вам не сделала.
– Не надо оправдываться, милая, не надо оправдываться. В таких делах всегда женщина виновата. Парень – что малый телок: его куда потянут, туда он и идет.
– Вы что думаете, – спросила Лена, удивившись, – что я влюблена в Катиного жениха? – Она засмеялась. – Я не влюблена в него!
– Никто, Леночка, вам и не говорит, что вы влюблены, – отвечала Катина мама. – А что он в вас влюбился, так это с вашей стороны, – уж вы нас извините, – вовсе нехорошо и непорядочно.
Катя упала головой на стол и зарыдала.
– Мне это неизвестно, – сказала Лена зазвеневшим от злости голосом. – Ну его к черту, на черта он мне сдался?
– А мы этого не знаем, на черта или нет. Молодой человек, непьющий, интересный, жалованье хорошее…
Лена ушла в комнату, где они спали с Катей, и легла на кровать. Ей захотелось уйти из этого дома.
Вошла Катя, подсела и обняла ее.
– Не сердись на маму, – сказала она. – Я знаю, что ты не виновата. Просто все мужчины – подлецы.
Лене вспомнился подлец с бараниной. Она засмеялась. Катя поцеловала ее, гордясь своим великодушием. Они пошли ужинать. Лена пила парное молоко и думала: «Не хочу. Уйду».
Через несколько дней она получила от Катиного жениха записку с объяснением в любви. Она разорвала записку и возвратилась в общежитие.
Второй случай был за полгода до ее замужества.
В общежитии, в нижнем этаже, жили мужчины. Наверху, у женщин, было чисто. На плите стояли блестящие алюминиевые кастрюльки и небесно-голубые чайники. Мужчины жарили яичницу и грели воду для бритья в эмалированных кружках, закопченных до черноты. Они харкали, плевали и бросали окурки на пол. Лена избегала знакомства с ними.
Однажды, когда она проходила по нижнему коридору, ее остановил какой-то.
– Товарищ, – сказал он глубоким баритоном, – простите, у вас градусника нету?
– Какого градусника? – спросила Лена, остановившись.
– Обыкновенного, измерить температуру, – ответил баритон. – Чувствую, понимаете, что жар, и нечем измерить.
– Сейчас спрошу, – сказала Лена и пошла к себе наверх.
У ее соседки нашелся градусник. Она вернулась вниз.
Баритон доверчиво ждал ее на том же месте. Он поблагодарил и спросил, в какой комнате она живет. Через четверть часа он постучался к ней.
– Тридцать девять и четыре, – сказал он, как будто она его об этом спрашивала. – Вот, будь она проклята, никак с нею не развяжешься.
– А что у вас? – спросила Лена, в жизни не болевшая ничем, кроме аппендицита.
– Малярия.
Он топтался у дверей, ему не хотелось уходить. У него было длинное, худое, горбоносое и вдохновенное лицо.
– И хина кончилась, – сказал он, мученически закинув голову, как Христос, говорящий: «Впрочем, не моя да будет воля, но твоя». – Но я сейчас схожу в аптеку. Я привык выходить с любой температурой, – сказал он и махнул рукой.
Была зима, градусов двадцать мороза. Лена сказала:
– Давайте рецепт, я схожу.
– Ну, что вы! – сказал он. – Зачем это?
– Как хотите, – сказала она.
– Это стоит рубль двадцать копеек, – сказал он и дал ей рецепт и рубль двадцать копеек. Пальцы у него были очень тонкие; доставая деньги из кошелька, он отставил мизинец.
Она принесла ему хину и напоила чаем с лимоном. Ей было жалко его.
Они подружились. Каждый вечер он стучался к ней. Когда он чувствовал себя плохо, она спускалась к нему и ухаживала за ним. Он рассказал ей все о себе. Он был инженер. Она удивилась: она не думала, что инженеры живут в общежитиях вместе с кондукторами.
– У меня была прекрасная квартира, – объяснил он. – Я оставил ее жене.
У него было четыре жены. Все они, по его словам, ушли от него. Уходили они странно: квартира и все имущество оставались у них, а покинутый баритон налегке переселялся в другое, холостяцкое жилье. От двух жен у него были дети.
– Чудесные девочки, – сказал он, вздохнув.