Он встал. Она протянула ему вспыхивающую огнями колец красивую, узкую руку. Флуг не поднёс ее к губам, ограничившись пожатием.
— Этот вечер будет для меня памятным. В первый раз я услышал от женщины слово «нет»!..
— В первый раз… Вот видите, Флуг. Это уже внесло разнообразие. Не так банально, по крайней мере… А на прощание разрешите дать вам маленький совет: прежде чем ставить женщине ультиматум, — вот что значит профессия, так и одолевают политические термины, — прежде чем ставить ультиматум, говорю, дайте себе труд хоть немного разобраться в ней. Одним это нравится, и они охотно говорят «да». Что же касается других, пусть они порочны, грешны и даже преступны, у каждой в глубине где-то сохранилась и бьется, как задыхающаяся птица в клетке, тоска по настоящему, искреннему чувству, или хотя бы по его миражу, по иллюзии. Ведь сидя в театре, принимаем же мы иногда хоть на миг декоративный эффект за луч солнца. И даже потерянная женщина, для которой торговля телом — её ремесло, даже она вместо прозаического «оголения» всегда охотнее предпочтёт что-то вуалирующее, прикрашивающее… И если ее не обжигает настоящее солнце, она готова забыться даже в сиянии бутафорских лучей с парусинного неба. Вот и все. До завтра, Флуг…
— До завтра… Благодарю за совет! — сухо молвил Флуг с ироническим поклоном.
5. Превращение
Холодный, не чуждый весьма и весьма практической сметки арканцевский такт подсказал молодому сановнику: «Хотя Вовка, несмотря на всю свою скитальческую цыганщину, малый порядочный, и к тому же еще — это уже совсем редкость среди таких наполовину опустившихся — ничего не пьет, однако выдать ему сразу всю экипировочно-подъемную тысячу — дело рискованное. Глупостей, пожалуй, наделает и разбросает зря, опьянев при виде радужных, цветного веера, из десяти портретов матушки Екатерины».
И Арканцев дал ему на руки половину.
— Это тебе на ремонт белья и на чемоданы. А счета портного сам заплачу. Все свое будущее благосостояние и процветание ты держишь в собственных руках и под собственным черепом. Но помни, Вовка! Это я тебе говорю не как Леонид Евгеньевич Арканцев — Владимиру Никитичу Криволуцкому, а как Ленька — Вовке. Будет все гладко и удачно — тебе простится какая угодно дерзость, в смысле способа достижения. Но споткнешься, сделаешь какой-нибудь ложный шаг, скомпрометируешь себя — прощай! Я первый волей-неволей должен буду отвернуться от тебя, и уже никакие идиллические воспоминания о счастливых годах совместной юности нашей на Фонтанке не заставят меня быть прежним. Это я считаю своим нравственным долгом тебе сказать, чтобы ты не пенял потом на меня. Мне нравится твое молчание… и что без всяких уверений и обещаний ты смотришь на меня своими «ассирийскими» глазами… это хорошо. Это залог успеха…
Криволуцкий сам не знал хорошо, с материнской, отцовской ли стороны, и когда это было, и в каком поколении, но только несомненно текла в его жилах горячая южная кровь, наделившая его красивою голову такой густой курчавой шапкою чёрных волос, хлынувшая к щекам буйным и знойным матовым румянцем и поработавшая над тонким удлинённым разрезом глаз, которые превосходительный Леонид Евгеньевич назвал «ассирийскими».
Она, эта мятежная кровь, толкнула его много лет назад на глупый мальчишеский картеж в меблированных комнатах, — и он должен был «без пяти минут» оставить училище. Она же впоследствии толкала его на десятки других, более грубых и фатальных глупостей. И она же, в конце концов, заставила его, человека хорошей породы и хорошего воспитания, выйти с протянутой рукою и клянчить «на французском диалекте»…
Но спокойный и регулярный, как механизм идеальнейшего на свете хронометра, Арканцев сыграл для него роль беспощадно-ледяного душа. В самом деле: ему стукнуло сорок с хвостиком. Стукнуло, и не пора ли из птички небесной опять, уже навсегда, превратиться в человека, носящего отличный, с иголочки смокинг и обладающего похвальной привычкою завтракать и обедать вкусно и тонко по примеру всех порядочных людей, которых он имел полное основание считать людьми своего округа.
И вот началось превращение. Явиться сразу в своих отрепьях к первоклассному портному-французу, было бы смешно и глупо. Необходима переходная ступень. Этой переходной ступенью был магазин готового платья, из которого он вышел чрезвычайно приличным господином. А когда парикмахер остриг его чересчур «живописные» волосы и, тщательно вымыв голову душистыми эссенциями, расчесал их и в такой же порядок привел его разбойничью темную бороду, Вовка стал еще приличнее. Но и это были еще пока цветочки.
Портной француз — после такого первоначального ремонта уже не стыдно было явиться к нему — превратил его в великолепного джентльмена. Ценя рекомендацию такого солидного клиента, как превосходительный Леонид Евгеньевич, портной в сорок восемь часов одел Криволуцкого с ног до головы.
И когда Вовка предстал «на инспекторский смотр», Леонид Евгеньевич, изменив своей замораживающей корректности и фарфоровой неподвижности лица, так и ахнул:
— Восторг! Один восторг! Я любуюсь тобой!..
Действительно, было чем любоваться. На высокой тонкой фигуре, словно выросшая вместе с нею, превосходно сидела черная визитка — последний крик моды, но без пшютовских излишеств и уклонений. Как снег, сутюженный полозьями, сверкало белье. Черная борода, суживающаяся книзу лопаточкой, в природных, отливающих синевою завитках, стилизующе удлиняла овал красивого лица, всему облику сообщая впечатление чего-то ассирийского.
Арканцев поворачивал Вовку, оглядывая со всех сторон:
— Молодец! Картинка!..
Он повёл его завтракать к «Кюба», где всегда собирались к часу видные биржевики, генералы, чиновники элегантных канцелярий, блестящие гвардейцы. Словом, тот «весь Петроград», который любит встречаться там, где модно, шикарно и дорого.
И Криволуцкий сразу встретил знакомых. И они радовались ему, спрашивая, где он пропадал и отчего так давно его не было нигде видно. И потому что с независимым видом, одетый с иголочки, он был вместе с молодым, многообещающим сановником, ему приятно улыбались те самые, что раньше при встрече либо отворачивались, либо погружались в созерцание ближайшей витрины. Таково уж свойство души человеческой. Чем менее вы нуждаетесь в людях, тем они искательней, хотя ни корысти им от вас, ни пользы — на грош медный.
Тактичная переходная ступень между чуть ли не лохмотьями и дорогим арканцевским портным в виде магазина готового платья сопровождалась такой же переходной ступенью и в квартирном отношении. Было бы дико вместе с желтыми английскими чемоданами переехать в «Семирамис-отель» из подслеповатой, пять шагов в длину, низенький потолок опускался на голову конуры. И поэтому Криволуцкий съехал на день в чистые меблированные комнаты на Морской. Прощание с хозяйкой было трогательное. Эта рыхлая, бранчливая вдова писца казенной палаты, укорявшая Вовку за неплатёж, теперь, когда он рассчитался с этой почтенной особой не только за себя, но и за своего соседа по комнате безработного репортера Кегича, пришла в умиление и даже всплакнула.
— Сокол вы ясный! Да что сокол, прямо орел поднебесный! Ведь вот глянуть на вас: костюм и все такое… Да хоть на самый первый распропервый генеральский бал! Всегда желанным гостем будете. Я всем говорила, вот и Дмитрию Петровичу, и старшему: Владимир Никитич наш, когда и в худых делах, все-таки барином был, барином и остался. И вот послал вам Господь… И меня, бедную сироту вдовью, не обидели…
Репортёр Кегич, плотный, развязный, бывавший на коне и под конём человек, буравя Криволуцкого своими, как гвозди, острыми, бегающими глазами, стиснул ему руку.
— Всего лучшего, дорогой Владимир Никитич. Ваши дела поправились, и вы уходите назад в тот круг, из которого на время ушли. Авось увидимся. Гора с горой не сходятся… Но если я когда-нибудь вам понадоблюсь, — может все случиться, — я к вашим услугам. Я сохраню об вас лучшие воспоминания. Вам, разумеется, от этого ни тепла, ни радости, но в моих собственных глазах это имеет цену, так как вы знаете мои отношения к людям вообще. Я их в достаточной степени презираю…