Но спросил он спокойно:
— Можно, я письмо пока у себя оставлю? Ребятам показать бы надо.
Николай Павлович ответил вроде бы равнодушно:
— Оно тебе адресовано.
7
Почти с радостью дед Потап согласился стать связным партизанской бригады: выходит, нужен он людям! А вернулся в опустевшую избенку, сразу же одиночество яростно обрушилось на него, чуть совсем не придавило. Действительно, и словом переброситься не с кем, главное же — никому твоя забота не нужна, только о самом себе и пекись. И он, глуша тоску, первые два дня лишь тем и занимался, что обихаживал хозяйство: проверил, исправна ли яма под картошку, ладно ли дрова в поленницы сложены; даже починил кожух, который за древностью давно выкинуть надо было, даже дымоход, еще в прошлом году давший трещину, глиной замазал!
Два дня прошли в непрерывных хлопотах, а потом вдруг хлестнула мысль: разве для этого он домой вернулся? Ведь теперь его первейшая обязанность — ходить по окрестным деревням, сведения о гитлеровцах и полицаях собирать, все слышать и видеть, надежных людей высматривать. И он заторопился в дорогу, словно все это именно сегодня надлежало сделать.
За зиму, весну и лето исколесил весь район, побывал почти во всех его деревнях, беда полезные знакомства завел и только охнул, спохватившись, когда вдруг нагрянула пора убирать хлеба с тех полянок, что весной были засеяны с помощью партизан. Он заторопился домой, можно сказать, со всех ног летел, чтобы время окончательно не упустить, хотя и понимал прекрасно, что со всем хлебом ему одному никак не управиться. И поспел как раз к тому моменту, когда друзья-партизаны вязали последний сноп.
Потом опять колесил по району, добывая сведения, за которые его не раз благодарило командование бригады.
Вроде бы ладно жизнь пошла, но дед Потап постоянно чувствовал, что ему чего-то не хватает, что теперешняя жизнь похожа на суп без соли. А вот почему она такой казалась, этого долго понять не мог. И неизвестно, когда бы еще понял, да случай помог.
В тот день он немного притомился в пути, ну и присел отдохнуть в холодке под березой. Сидел, глядел на лес и думал о том, что вот и опять зима скоро нагрянет и всю эту благодать сменит другая. Даже пофилософствовал немного: вот как хитро земля живет — в какое время года на нее ни глянешь, она всегда красивой выглядит, не то что человек; человеку этого не дано, его времена жизни почему-то возврата не имеют.
Сидел в холодке, серьезным размышлениям предавался и вдруг видит: катит по дороге коляска на резиновом ходу, а в ней тот самый фашистский ублюдок, который за управляющего над всеми здешними землями. Может, и не так его должность называлась — деду Потапу до названий всегда дела мало было, он всегда старался главную суть схватить.
К самой березе, под которой отдыхал дед Потап, подъехал тот тип и придержал лошадь. Дед Потап, как того требовала его теперешняя жизнь, встал, снял фуражку и поклонился.
Фашист на поклон не ответил, он смерил деда Потапа с ног до головы пренебрежительным взглядом и на ломаном русском языке спросил, знает ли он, где здесь самые утиные места. Короче говоря, он сам в лапы смерти лез, так был ли резон мешать? Потому дед Потап и ответил, что знает такие места, одно из них совсем близехонько. И сейчас там уток — видимо-невидимо: мимо того болотца шел, всех уток собственными глазами видел.
Фашисту бы поостеречься, а он хвать из колясочки ружье-двустволку и требует: «Веди!»
Разве мог ослушаться дед Потап? Вот и увел его в лесок. А вернулся уже один.
С этого самого случая так и повелось, что, выполнив задание командования бригады, дед Потап и о спокойствии своей души не забывал, не часто, но все же, как и в прошлом году, хаживал на «охоту».
И только однажды встревожился дед Потап. Это когда неожиданно Григорий нагрянул и спросил с улыбочкой:
— По-прежнему «белкуешь», дед, или как?
Очень боялся дед Потап, что ругать его будут за самовольство, но все равно правду ответил:
— Есть маленько.
Но Григорий только рассмеялся, только и сказал:
— Ты поосторожнее, дед. Чтобы свою голову не подставить.
После этих слов и вовсе нормально пошла жизнь деда Потапа. А одиночество, оно что? Оно тому страшно, кто цели в своей жизни не видит.
8
Уже вторую неделю не переставая лил дождь. Земля давно пресытилась влагой, везде видны лужи, маленькие и такие, что за небольшое озерко сойти могут. Фон Зигель из окна своего кабинета видит и серую пелену дождя, и огромную лужу, разлившуюся во всю ширину улицы, и грузовик, безнадежно буксующий посреди нее. Задние колеса его уже по ступицу ушли в жидкую грязь, а шофер все газует, газует. Сначала грузовик еще хоть дергался, даже покачивался, когда шофер переключал скорости, а сейчас только натужно вздрагивает, все глубже оседая в жидкое месиво.
Под самыми окнами комендатуры буксует грузовик. Еще год назад к нему давно подбежали бы солдаты и полицейские, подперли бы плечами и вытолкнули из ямины. Сегодня же — все видят, но никто не спешит на помощь. И грузовик буксует, буксует…
Фон Зигель вернулся к столу, достал из тумбочки бутылку водки и привычно плеснул в стакан. Выпил, сел за стол, откинулся на спинку кресла и закрыл глаза.
Боже, за что караешь?
«Даже если мы не сможем эти завоевания осуществить, мы вместе с собой разрушим полмира… мы не капитулируем…»
И это заявил фюрер, в которого он, Зигфрид фон Зигель, еще недавно так верил?!
Эти слова — откровенное признание собственного бессилия…
Фон Зигель нервно распахнул сейф и среди многих бумаг, лежавших там в полном беспорядке, все же нашел нужную и почти с ненавистью прочел:
«…Следует достичь того, чтобы при оставлении части территории на Украине там не осталось ни одного человека, ни одной головы скота, ни одного центнера зерна, ни одного железнодорожного рельса, чтобы не оставался стоять ни один дом, не было бы шахты, не разрушенной на многие годы, не было бы ни одного неотравленного колодца. Противник должен обнаружить действительно тотально сожженную и разрушенную страну… Сделайте все, что в человеческих силах…»
Это написал Гиммлер. Написал 7 сентября, то есть в те дни, когда советские войска рвались уже к Киеву.
Сделать все, что в человеческих силах, сделать для того, чтобы уничтожить жизнь вообще!
Что это? Полное незнание действительной обстановки на фронтах или…
Даже страшно подумать о будущем Германии, если последнее…
Сегодня — 10 октября, а 22 сентября советские войска в районе Киева вышли к Днепру. Где они сейчас? Уже форсировали его или еще только готовятся к этому?
Итак, на Украине это письмо Гиммлера уже приобрело силу приказа. Здесь, в Белоруссии, о нем пока громко не говорят, здесь с ним полуофициально знакомят пока только отдельных лиц. Здесь мы еще усиленно заигрываем с местными националистами; в июле благословили их на создание «Союза белорусской молодежи», пошли даже на создание национального правительства!
Однако, если говорить откровенно, и от заигрываний толку мало: авторитета у этого правительства и пресловутого «Союза» — ноль целых и даже без десятых…
Ни жестокость, ни заигрывания не дают положительных результатов. Тогда где же выход, черт побери?!
В дверь кто-то осторожно постучал. Фон Зигель окинул взглядом стол — нет ли на нем чего лишнего, компрометирующего, и ответил, стараясь придать голосу былую бодрость:
— Войдите!
Дверь приоткрылась, и в образовавшуюся щель проскользнул Шапочник, сказал, остановившись у порога:
— По вашему вызову…
За последние месяцы память уже не раз подводила фон Зигеля, вот и сейчас не помнилось, чтобы кого-то вызывал. Но сознаться в этом — подорвать свой авторитет. И он показал глазами на стул, стоявший перед письменным столом. Несколько минут комендант района и начальник местной полиции смотрели в глаза друг другу. Фон Зигель думал о том, что этот мужик — здесь, в Степанково, пожалуй, единственный человек, которому он верит: Шапочнику, как и ему, приход советских солдат не сулит ничего хорошего. Остальным офицерам, тому же Трахтенбергу, что? Если и попадут в советский плен, то поболтаются в лагере, допустим, год или два и все равно вернутся домой. А ему, фон Зигелю, советские припомнят и гетто, и многое другое. Шапочнику же — не простят его повторной измены. Выходит, они, как говорят русские, одной веревкой связаны…
Эти мысли привели к выводу, что, пожалуй, пора хоть частично, но разрушить стену холодности, которую он сам возвел между собой и этим советским каторжником. И он не бросил, как это бывало раньше, а протянул ему пачку сигарет:
— Можете курить.
И Шапочник понял, что с этой секунды между ними устанавливаются новые отношения, не сказал своего «благодарствую», а молча взял сигарету: только излишне поспешно щелкнул зажигалкой, чтобы первым добыть огонь, поднести его начальству.