В самом начале одиннадцатого часа завыла сирена. Воздушная тревога! Так рано она еще никогда не начиналась. На этот раз в лагере не было сутолоки. Не возвращались в бараки рабочие команды. Только шестнадцать санитаров промчались по апельплацу. Опустелым лежал лагерь 4 апреля под лучами раннего солнца. По небу не тянулись в тот день птицы, отблескивающие серебром. Тревога началась из-за американских штурмовиков, которые с высоты устремлялись на колонны грузовых машин, торопливо спускавшихся с горы к Веймару. В районе эсэсовских казарм тревога пресекла спешные приготовления. Перед складами стояли почти готовые к отправке грузовики. Эсэсовцы исчезли в убежищах. Стрелки тройной цепи сторожевых постов попрятались в противоосколочные щели. Из долины доносился заглушённый расстоянием лай и кашель орудий.
Тревога продолжалась не больше часа, и уже вскоре после отбоя Кремер получил от Кёна сведения обо всем, что его шестнадцать человек увидели за пределами лагеря. Они обнаружили формирующиеся колонны машин с боеприпасами. На границе охраняемой зоны они натолкнулись на тройную цепь часовых, между постами стояли пулеметы. На вышках они разглядели удвоенные посты и тяжелые пулеметы. Все говорило о том, что вне лагеря шла лихорадочная деятельность, прерванная только тревогой. Нужно было немедленно уведомить Бохова. Кремер поспешил к нему в барак. Бохов поднялся за старостой лагеря по наружной каменной лестнице в верхний этаж барака. Здесь им никто не помешает.
Кремер докладывал, Бохов слушал. Его взгляд скользил по той части лагерной территории, которая была видна из окна. Безмолвные и тихие, тянулись бараки. Нигде — ни души. Безмолвные и застывшие, стояли вышки вдоль забора. Из закопченной трубы крематория лениво полз дым, подцвеченный отблеском огня. Опять кого-то сжигали. Вонь от сжигаемого тела смешивалась с острым запахом варившейся в кухне похлебки. Бохов прищурился. Через крыши бараков ему были видны апельплац и здание у ворот. Ему казалось, что на верхней площадке главной вышки он различает четыре пулемета вместо обычных двух. В зловещей тишине и неподвижности чернели железные ворота, в зловещей тишине и неподвижности застыл весь лагерь, как в душный день перед грозой.
— Бедой пахнет! — глухо пробормотал Бохов.
Однако теперь не время было предаваться своим мыслям. Каждый час это оцепенение могло взорваться и уничтожить множество людей. Обстановка требовала встречи с товарищами из ИЛКа. Но как незаметно добраться им двоим до семнадцатого барака? Помог Кремер. Как ни странно, хороший способ маскировки ему подсказал кухонный чад.
— Слушай! — сказал он. — Товарищи из ИЛКа могут вместо дневальных пойти на кухню и отнести еду в семнадцатый барак. В толкотне никто не обратит на это внимания. Я все подготовлю. Но как ты сообщишь об этом своим подопечным?
Бохов понял Кремера. Лагерный староста был единственный, кто, несмотря на запрет Вейзанга, имел право ходить по территории лагеря, и только через Кремера можно было проинструктировать членов ИЛКа.
До сих пор Бохов очень строго соблюдал осторожность, но теперь в этом уже не было необходимости. Он назвал Кремеру номера бараков и имена тех товарищей, которых нужно было немедленно уведомить.
— Начинается очень трудное для тебя время, Вальтер. Все сосредоточивается в твоих руках, — сказал Бохов, обнимая за плечи Кремера.
Кремер ничего не ответил. Он крепко сжимал ржавую трубу перил. После долгого молчания Бохов продолжал:
— Твоя жизнь каждый час под угрозой. Не будем закрывать на это глаза. Если фашисты не поймают никого из сорока шести, может случиться, что ты… тогда можно опасаться, что тебя… Что делать, они считают тебя руководителем!
— Знаю.
— Не будет ли для тебя лучше, если ты своевременно скроешься? Исчезнут сорок шесть человек или сорок семь — это уже не играет роли.
Кремер взглянул на Бохова. На лицах обоих отражались их мысли. Кремер вспомнил об угрозе Клуттига, которую он скрыл от Бохова.
— Может быть, Герберт, у нас больше не будет времени и случая поговорить, — промолвил он, — поэтому я хочу тебе еще кое-что сказать. Пусть это останется между нами. Я хочу жить и особенно не хочу умирать перед самым концом. Пойми меня правильно. Каков бы ни был этот конец. Может быть, я хочу жить лишь потому, что… Я хочу сказать, ведь всем нам любопытно взглянуть, что будет дальше.
Шутка Кремеру явно не удалась. Он посмотрел на небо.
— На прошлой неделе исполнилось одиннадцать лет, как я в заключении. Одиннадцать лет! Вот проклятие! И так хочется знать, стоило ли терпеть.
Кремер умолк, закусив губу. Бохов из уважения к нему не нарушал молчания. Злясь, что расчувствовался, Кремер заворчал:
— Вздор! Прикончить меня?.. Ну, а если даже так… Тогда они вообразят, что отрубили голову организации. В конце концов, это тоже хорошо — для ИЛКа, разве не правда? — Конечно, нелепо было ожидать, что Бохов согласится с этой мыслью. Кремер смущенно рассмеялся. — Вот мы стоим, и я болтаю глупости…
Кремер подал хорошую идею. Последовал краткий разговор со старостой семнадцатого барака. Староста в немногих словах объяснил все дневальным:
— Слушайте! Когда понесете еду, захватите с собой двух-трех товарищей. Они хотят, чтобы им здесь часок-другой не мешали. И не болтать!
Ни о чем не спрашивая, двое дневальных направились на кухню и незаметно проводили товарищей из ИЛКа в барак. Они тотчас же удалились в пустовавшее спальное помещение. Разноплеменная толпа заключенных карантинного блока — такие же отупелые, жалкие создания, как и обитатели Малого лагеря, — не обратила на них внимания. Совещание нужно было провести быстро. После раздачи пищи товарищам предстояло отнести пустые чаны обратно на кухню, чтобы так же незаметно, как пришли, покинуть барак и исчезнуть каждому в своем жилье.
Бохов рассказал о наблюдениях санитарной команды, о тройной цепи постов за забором, о пулеметах, притаившихся на вышках, о подготовленных ручных гранатах и фаустпатронах… Опасность, как хищная птица, чертя в воздухе круги, все ниже спускалась над лагерем. Что делать, когда начнется эвакуация? Сколько раз поднимался этот вопрос. И ответ по-прежнему был один: когда хищник налетит, нужно путем пассивного сопротивления и проволочек вырвать из его когтей столько жертв, сколько возможно.
Оружие, группы Сопротивления, а также тщательные приготовления к решающим часам — неужели все это потеряло смысл? Ведь все члены ИЛКа возражали пылкому Прибуле, который не желал слышать о проволочках и требовал вооруженного восстания. Судя поверхностно, можно было подумать, что он прав.
— Я не понимать, — говорил он. — Мы не должны делать восстание, если много-много людей гнать на смерть? И мы должны сделать удар, если найден хоть один из сорок шесть? Я это не понимать.
— И все-таки ты неправ, — ответил Бохов этой горячей голове. — Мы хотим надеяться, что нас минует необходимость решиться на этот шаг отчаяния. Жизнь — это последнее, что мы еще можем отдать. Но пока жизнь в нас не погасла, мы будем ее защищать. Я за восстание, когда придет его час. Он еще не пришел.
Богорский поддержал Бохова. Неравенство боевых сил допускало вооруженное восстание лишь при условии, если фронт окажется так близко, что с ним можно будет установить связь. Но до этого дело еще не дошло. Теперь важно было указать людям общее направление, пробить стену неуверенности и неизвестности.
Бохов предложил распространить по всему лагерю через участников групп Сопротивления, через старост блоков, через всех надежных товарищей основной лозунг: «Задерживать эвакуацию! Каждый день и каждый час — выигрыш!»
— Возможно, — добавил он, — что уже завтра положение коренным образом изменится и мы будем вынуждены принять совершенно иные решения. Возможно, что уже завтра фронт настолько приблизится, что у нас хватит сил активным сопротивлением воспрепятствовать продолжению эвакуации.
Его слова были обращены к Прибуле. Опасность положения настолько обострилась, что прежние заботы и сомнения, связанные с исчезновением ребенка, отодвинулись куда-то вдаль. В этот миг никто не думал о ребенке, не думал о Гефеле и Кропинском. Даже так мужественно проведенная недавно операция по спасанию сорока шести смертников, казалось, была забыта. Все это отошло на задний план перед вопросом о судьбе всех заключенных.
В то же самое время, когда совещались члены ИЛКа, в кабинете Швааля возобновилось собрание, прерванное воздушной тревогой и внезапным налетом американских штурмовиков. Короткого часа тревоги было достаточно, чтобы лопнуло сохранявшееся участниками совещания показное самообладание. Даже Швааль, который обычно прилагал все усилия, чтобы казаться самым уравновешенным, больше не мог себя сдерживать. Он поддался общей растерянности и возбуждению. Все говорили, перебивая друг друга, размахивали руками. Всякий порядок был нарушен.