Теперь тиф бушевал в доме напротив. Посылки оставляли на тротуаре перед главным входом, потому что посыльные отказывались заходить.
Мама и папа все больше и больше ругались из-за того, чем я занимался. Он говорил, что иметь махера в семье в такое время не так уж плохо, а она отвечала, что большой махер дергает маленького за веревочки. Он замечал, что она не жаловалась, когда перед ней стояла тарелка горячего супа, а она парировала, что когда-нибудь я либо доиграюсь до того, что меня убьют, либо принесу домой тиф.
Каждое утро она обыскивала мою одежду на предмет вшей и мыла мне голову в раковине керосином. Она натирала мне шею и за ушами тряпкой, смоченной в керосине, и так вычесывала мне голову, будто мои волосы были главным виновником всех несчастий. Она напоминала мне, что думала, что мы партнеры. Я говорил ей, что ничего не изменилось. Так где же тогда ее партнер, интересовалась она. Я отвечал, что партнер пошел по собственным делам.
Она споласкивала мне волосы, заворачивала в полотенце, и тогда я получал свой портфель. Я чувствовал себя виноватым и говорил ей, что мы можем поработать вместе завтра целый день, но она отвечала, что уже привыкла ни на что не полагаться. Она спрашивала, скучаю ли я по младшему брату. Твердила, что, не будь она эгоисткой, тоже не выжила бы. Я повторял, что завтра мы сможем работать вместе весь день, она отвечала: ну да, а еще через день можно будет посетить землю обетованную, где все вкушают инжир с медом, рыбу и суп с лапшой.
НА ВОРОТАХ ГЕТТО РАЗВЕСИЛИ ОБЪЯВЛЕНИЯ о том, что на территории могла начаться эпидемия. Мама и папа перестали ходить в кварталы за стеной и просили меня последовать их примеру. Я говорил, что так и поступлю, и продолжал делать то, что хотел. Мама говорила, что в доме через улицу умерло уже семь человек, включая госпожу Ледерман и близнецов Глобус, и задавалась вопросом, неужели нас будут держать за стенами со всеми этими больными людьми до тех пор, пока все не умрут. Брат рассказывал, что, когда наступит мир, всех евреев сошлют на Мадагаскар, и мама вопрошала в ответ, что мы все будем делать на этом Мадагаскаре. «Давайте сначала туда попадем, а там будет видно», – повторял ей отец.
Неделей позже женщина, которая продавала мыло, рассказала маме, что всех евреев выселят из Уяздовской аллеи и всех окрестностей Вислы. Папа спросил, почему мы должны ей верить, и мама напомнила, что эта женщина была невесткой Чернякова. Два дня спустя папа в голос зачитал нам ту же информацию из газеты, как будто мы ему раньше возражали. Еврейское население должно немедленно покинуть немецкий квартал; те, кто жил в польском районе, пока что могли оставаться; а все евреи, которые прибывали в город, направлялись прямо за стену – в еврейский квартал.
Куда они собираются всех уместить, задавался вопросом брат.
– Думаю, они считают это нашей проблемой, – отвечал ему отец.
На следующий день Лутек принес новость о том, что его отцу вместе с другими носильщикам сообщили, что скоро в нашем районе запретят селиться арийцам и что семьи христиан уже торговались об обмене квартир с евреями из других частей города. «И что из этого?» – спросил я, и Лутек ответил: «Ты – идиот» и пояснил, что у нас выдастся занятой денек, когда все эти тележки и прицепы начнут разъезжать из конца в конец, и оказался прав.
В газетах появлялись прокламации, и папа зачитывал их семейству, неизменно сообщая: «А под заголовком “Дела идут все хуже…”». В каждой прокламации перечислялись новые улицы, которые следовало очистить от евреев. На страницах попадались объявления о том, что арийские семьи, которые жили в гетто, обменивали у евреев квартиры за его пределами. Наконец, в октябре всем евреям дали две недели на то, чтобы перебраться в гетто, и было объявлено, что район сокращали еще на шесть улиц, а значит, люди, которые уже обменялись и въехали в дома на тех улицах, теперь должны снова обменивать квартиру. Такое предписание объяснялось необходимостью защитить здоровье и благополучие солдат, а также остального населения.
В результате образовался худший уличный базар всех времен и народов в сочетании с эвакуацией. Каждая дорога, куда ни посмотри, была наводнена морем из людских голов, и мы не слышали ничего, кроме бесконечного кошмарного шума и криков. Мы с Лутеком почти все время проводили у ворот на улице Лешно. Евреи затаскивали внутрь переполненные тележки и прицепы, пока поляки пытались вывезти такие же тележки наружу, и споры о том, кто кого должен пропустить вперед, порождали часы ожидания, прежде чем хоть кому-то удавалось сдвинуться с места. В стычках на брусчатку валились столы, стулья, и кухонные плиты, и сковородки, и половина семейного скарба разворовывалась прежде, чем семья успевала собрать другую. Мы с Лутеком протискивались к повозкам сквозь толпу и уносили все, что могли. Иногда дети или старики, которые сидели в тележке, видели, что мы делаем, и кричали тем, кто был впереди, но в давке отцам или старшим отпрыскам не удавалось вовремя до нас добраться. Мне достались каминные часы, а Лутеку удалось вытащить целый персидский ковер. Немецкая и польская полиция пропускала польские повозки, но спокойно хватала все, что пожелает, с повозок евреев. Когда один из бедолаг пожаловался, его тележку перевернули.
На узких улочках владельцы тележек, которые еще не нашли квартиру, бродили от дома к дому, крича в окна, не осталось ли у кого-нибудь свободной комнаты. Любой, у кого имелась тележка, мог потребовать любую плату, и все вокруг стали носильщиками, поэтому отец Лутека вместе с остальными зарабатывал, заняв тротуар у собственного дома. Люди, которые въезжали, доставали пуховые перины и корзины с бельем, но носильщики намеренно перебрасывали их через забор, и семьям приходилось платить, чтобы получить свое добро обратно. На каждой улице бродили, рыдая и шатаясь из стороны в сторону, потерянные дети. Все, что мы с Лутеком вынесли, было спрятано в подвале дома его отца, там же находилось все, что набрал сам отец.
Нас разделили за день до окончательного срока переезда, меня сшибли на тротуар, когда я пытался подобраться к одной тележке. Я заполз в холл первого попавшегося дома, чтобы отдышаться. Какой-то мальчишка попытался выдернуть у меня портфель, пока я полз, и я стукнул его и оттолкнул. Пытаясь подняться на ноги, я потерял равновесие и чуть не коснулся офицера СС. Офицер и трое его людей наблюдали за польским полицейским, который выронил документы из кожаной сумки. Поляк стоял на проезжей части, крича в толпу, чтобы его обходили, но всякий раз, когда он наклонялся, сумка съезжала у него с плеча и из нее вываливалось все больше документов. Офицер СС и его люди смеялись над этим зрелищем. Даже мне было видно, что эсэсовца боятся. Линия волос у него под фуражкой заканчивалась высоко на шее сзади, и эта щетина производила впечатление некоей опасности человека, который носит такую прическу.
Колени до сих пор болели в месте ушиба, и я прикрывал их руками. Офицер повторил мой жест, и его люди заметили это и улыбнулись. Он прищурился, глядя на меня, как будто бы сказал что-то смешное, затем выпрямился и дал знак своим подчиненным исчезнуть, один из них оглянулся и подмигнул, прежде чем их поглотила толпа.
В ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ ПЕРЕЕЗДА МЫ С ЛУТЕКОМ ПРИМЕТИЛИ фургон, набитый всякими причиндалами для фокусов, – там была позолоченная клетка, набор ножей c гравировкой в виде солнечных лучей в открытом футляре, – мы следовали за фургоном, но были вынуждены сдаться, потому что давка стала совершенно невыносимой. Лутек взбеленился и залез на фонарный столб, чтобы поискать другие возможности, пока я внизу жался к столбу. Мы услышали фанфары гудков и сковородок, ворота во двор, расположенный на противоположной от нас стороне, отворились, двоим привратникам каким-то образом удалось заставить толпу на тротуаре расступиться, и на улицу рядком вышел строй детишек с гудками и жестяными сковородками с деревянными ложками. Мальчик в центре держал еврейскую звезду, которая была закреплена на подвеске у его талии, и флагшток с флагом ярко-зеленого цвета. Из темноты появилось еще несколько шеренг, дети всех возрастов прижимали к груди игрушки и книги и пели.
– Это что еще такое? – спросил Лутек.
Мы не могли разобрать, что поют дети, но они продолжали прибывать, уже по крайней мере двадцать шеренг, за которыми следовали тележки, плотно набитые плетеными перевязанными шнурком корзинами, чугунными горшками, и запачканными в муке хлебными досками, и чемоданами, обмотанными веревками, и связками книг, и поварешек с шумовками, а в конце ехала тележка, груженная углем, и еще одна с картошкой. Другие дети и взрослые дрались за угли и картофелины, которые сыпались на камни мостовой, когда тележки сворачивали на улицу. По краям они были заставлены цветочными горшками с геранью, а снизу к ним были подвешены гирлянды из шумовок. Люди, которые управляли повозками, надели птичьи маски ручной работы с плюмажем и перьями. Мы протолкались ближе и услышали, как кто-то сказал, что это выселяют сиротский дом Корчака. А затем показался он сам, мелькнув своей лысеющей головой и желтоватой козлиной бородкой, – он вышел последним, и ворота резко захлопнулись за его спиной. Он тянул под руку тучную женщину примерно одного с ним роста и одновременно пытался поравняться с последней тележкой. Женщина, казалось, была сильно напугана толпой.