— Эй, бойцы, идите–ка сюда, — зовут нас от одного из подъездов.
— Догулялись! — шипит Тренчик на Зеликмана. — Сейчас нам навешают. Надо было сидеть и не высовываться! Не пойдем никуда, сворачивай в казарму.
Мы игнорируем крики и, делая вид, что они относятся не к нам, очень быстро идем в казарму. У подъезда ржут.
Мы влетаем на второй этаж, быстро умываемся, не зажигая света, и ложимся спать. Простыней под одеялами нет, наволочки на подушках тоже отсутствуют. В матрасах столько пыли, что руки и лицо моментально становятся грязными.
Мне снятся вертушки. Они неслышно кружат высоко в небе над Москвой, над Таганкой, над моим домом, и из них весело сыплются серебристые листовки. Люди радуются, тянут руки вверх и хватают эти листовки. Моя мама стоит на балконе и тоже протягивает руки в небо. Она хочет поймать листовку с моим портретом, но меня болтает туда–сюда, как бабочку–капустницу, и относит в сторону. Я улыбаюсь. «Мама, — говорю я, — что ты делаешь? Это же не листовки, это пакеты с трупами, разве ты не видишь? Разве вы все не видите, сколько нас, мертвых. Ведь там идет война, а вы ничего об этом не знаете. Почему?» «Я знаю, — говорит мама. — Тебя уже убило». «Нет, я пока еще живой. Помнишь, я писал тебе, что я живой и меня не убьет. Я пока еще в казарме, мама, и у меня все хорошо. Здесь много людей, я не один, у нас все в порядке. Вот, посмотри». Казарма наполняется шумом, гулом, хлопают двери, какие–то люди ходят по расположению, включают свет, бренчат оружием. Я осознаю это сквозь сон, думаю, что это мне все еще снится. «Вот видишь, мама, это все мертвые. Они были в Чечне. А я еще в Моздоке, я живой…»
В следующий момент меня спихивают ногой с кровати, и я лечу на пол. На меня сверху падает Осипов.
— Встать, сука!!! — орет кто–то над нами.
— Мы вскакиваем как ошалелые и вытягиваемся по стойке смирно. Осипов тут же получает удар в челюсть, меня бьют ногой в ухо. Падая, я еще успеваю заметить, как Зюзика метелят головой о дужку кровати, потом получаю пыром в солнечное сплетение и, ничего уже не соображая, лечу на пол, пытаясь глотнуть воздуха.
Первый раз меня избили девятого мая. Тогда в казарме творился сущий беспредел.
Нас спихивали ногами с кроватей и били всю ночь. Под утро, когда разведчики устали, они заставили нас приседать. «Длинный, считай», — сказал тогда Боксер, и я считал вслух. Мы с Осиповым присели больше всех — триста восемьдесят четыре раза. Мы приседали, плотно прижавшись друг к другу, а наш смешавшийся пот стекал по ногам и капал на некрашеные доски пола, и вскоре под ногами образовалась лужа. У Андрюхи по ногам тек еще и гной с кровью — открылись язвы. Мы приседали около часа. В конце концов Боксеру это надоело, и он свалил нас двумя короткими ударами.
С тех пор меня били все, начиная от рядового и заканчивая заместителем командира полка подполковником Пилипчуком. Или попросту Чаком. Меня не бил еще только генерал. Наверное, потому, что в нашем полку генералов нет.
Сейчас ночь. Я сижу на крыльце казармы, курю и смотрю, как на взлетке разгоняются и взлетают штурмовики. Возвращаться в казарму мне никак нельзя. Сегодня к вечеру я должен принести Тимохе шестьсот тысяч рублей, а у меня их нет и достать негде. Я получаю восемнадцать тысяч, но на эти деньги могу купить разве что десять пачек папирос. В стране инфляция, и деньги все время дешевеют. Как и наши жизни.
Якунин и Рыжий знают, где достать шестьсот штук, но никому не говорят. Они скоро сбегут, каждый, кому удается достать денег, сбегает из этого полка, с этой чертовой взлетки, на которую все время садятся закопченные вертушки. Мы неразделимы с этим полем, и рано или поздно все окажемся на нем. Я уже знаю это.
В нашей роте осталось всего восемь человек. Пятеро нас и трое местных — Мутный, Пиноккио, или Пинча и Харитон.
Мы живем вместе с разведротой, и разведчики считают нас своими личными рабами и дрочат почем зря.
Я сплевываю табачную крошку на асфальт. Слюна соленая, с кровью — зубы давно разбиты и качаются. Я не могу есть твердую пищу, с трудом жую хлеб. Когда в столовой вместо хлеба выдают сухари, я ем только суп. У нас у всех так. Мы не можем жевать, не можем вдохнуть во всю грудь — грудина намята дембельскими кулаками настолько, что превратилась в один сплошной синяк, и мы дышим по чуть–чуть — частыми короткими вдохами.
— В армии тяжело только первые полгода, — считает Пиноккио, — а потом просто не больно.
Нас привезли в этот полк три недели назад. Три недели, а кажется, уже вечность.
Черт, если бы только мне удалось уговорить тогда майора положить мое дело в другую папку, все было бы по–другому! Но майор положил мое дело в ту папку, в которую положил, и вот я здесь. Может, это и к лучшему. Может быть, Кисель с Вов кой уже мертвы, а я все еще жив. Я прожил еще три недели — чертовски большой срок, мы уже знаем это.
На взлетке разгоняется очередная пара штурмовиков. Интересно, зачем летчики–то воюют? Их же никто не заставляет. Они — не я, они свободны. Я уехать отсюда никуда не могу, мне служить еще полтора года. Поэтому я сижу на крыльце и смотрю, как штурмовики готовятся к разгону. И думаю, что сказать Тимохе, чтобы он меня бил не так сильно.
Самолеты взлетают с ревом, от которого в казарме дрожат стекла, делают разворот и уходят двумя светящимися точками в ночь.
Я затягиваюсь в последний раз, тушу сигарету и поднимаюсь на второй этаж.
— Ну что, принес? — спрашивает меня Тимоха, длинный смуглый парень с большими телячьими глазами. Он сидит в каптерке, положив ноги на стол, и смотрит телевизор. Я стою перед ним, глядя в пол, и молчу. Стараюсь не раздражать его. Когда тебя спрашивают о том, чего ты не сделал, самая лучшая тактика — стоять и покорно молчать. Это называется «включить дурочку».
— Чего молчишь? Принес?
— Нет, — отвечаю я чуть слышно.
— Что? Не принес?
— Нет, — говорю я.
— Почему?
— У меня нет денег.
— Я не спрашиваю тебя, есть ли у тебя деньги, пидор! — орет Тимоха. — Мне плевать, что у тебя есть, а чего нет! Я спрашиваю, почему не принес шестьсот штук?
Он встает и бьет меня кулаком в нос, снизу вверх, сильно. В переносице чавкает, губе становится тепло и липко. Я слизываю кровь и сплевываю ее на пол. Второй удар приходится под глаз, потом в зубы. Я со стоном падаю. Не сказать, что смертельно больно, но лучше стонать как можно чаще и сильнее, тогда избиение быстрее заканчивается.
На этот раз Тимоха разгорячился не на шутку. Он бьет меня ногами и орет:
— Почему не принес деньги, пидор? Почему не принес деньги?
Он заставляет меня отжиматься, и на подъеме бьет нечищеным берцем[1] по зубам. Удар сильный, голова запрокидывается до самых лопаток, и на мгновение я теряю ориентацию, левая рука подламывается, я падаю на локоть. Из разбитых губ на пол обильно течет кровь. Я сплевываю кровь и гуталин, который сошкрябал зубами с Тимохиного берца.
— Считай! — орет он.
Я отжимаюсь и считаю вслух. Брызги крови летят на пол. По телевизору идут новости, что–то рассказывают про Чечню. Во Владикавказ с проверкой прибыл командующий армией. Он остался доволен боевой подготовкой и дисциплиной в вой сках. Завтра командующий собирается посетить наш полк, проверить дисциплину у нас. Наверное, он останется доволен боевой и дисциплинарной подготовкой и в нашем полку тоже.
Наконец Тимоха устает. Приказывает принести тряпку и стереть кровь. Я тру доски, но кровь уже успела впитаться в дерево, остается довольно–таки заметное пятно.
— Ты чего, пидор, попалить меня хочешь? — шипит Тимоха и ударяет меня ладонью в лоб. — Какого хрена ты тут все своей бл…ской кровью забрызгал, ишак? Оттирай давай! Даю тебе еще неделю сроку, понял? Через неделю я уезжаю в отпуск. Если денег к тому времени не будет, я вернусь и убью тебя. Время пошло.
Я иду в расположение и сажусь на кровать. Надо протянуть еще неделю. Из отпуска Тимоха вернется месяца через два–три, никак не раньше, раньше никто не возвращается, а три месяца — это огромный срок, это почти полжизни, и что произойдет за это время, неизвестно.
Я забираюсь под пыльное грязное одеяло. Из шестидесяти коек в пустой казарме расправлены только четыре — Зюзика, Тренчика, Осипова и Якунина. Рыжего нет.
— Бил? — шамкает Тренчик из–под одеяла. От побоев его губы стали похожи на два фиолетовых вареника.
— Бил, — говорю я и мажу под глазом зубной пастой.
Этому мы научились еще в учебке, проверенное средство от синяков. Если завтра глаз распухнет, Тимоха изобьет меня еще сильнее: скажет, что я стукач и таким образом хочу сдать его. Хотя в нашем полку нет ни одного молодого, кто ходил бы с чистым лицом.
Разбитые губы ноют даже во сне.
Я мою пол, я — дневальный. В каптерке еще с вечера пьют офицеры. Командир раз- ведроты, лейтенант Елин, уже сильно пьян, его грузное лицо оплыло на плечи, осоловелые глаза ничего не выражают, только в зрачках горит ненависть.