На обратном пути, проходя мимо патрульного, она дружелюбно подмигнула ему и присоединилась к своим соотечественникам.
— Не нашла? — спросила Марго.
— Нет, — печально покачала головой Маргарета.
Марго серьезно сказала:
— И хорошо! Все равно ему некогда с тобой возиться. Война продолжается, мадемуазель… У русских еще много дела на земле.
Маргарета уныло молчала. Дело делом, а любовь любовью.
— Я его никогда не забуду! — сказала она пылко.
В это время из деревни выехала колонна грузовых машин и автобусов. Они были нагружены доверху палатками и ящиками. На одной из машин сидела красивая русская, а возле нее — другая, толстая, которую она видела в поместье Боркау. Маргарета помахала им рукой. Они ей ласково ответили тем же.
Машины быстро промелькнули мимо и исчезли за поворотом дороги.
Стояла отличная весенняя погода, и пели птицы. Машины медсанбата неслись по шоссе, обгоняя повозки дивизионных тылов. Женщины с гордостью и благоговением смотрели на то, что творилось перед их глазами.
Из лесов и рощ, буйно опрокидывая маскировку, вынеслись на дорогу танки с открытыми люками, в которых во весь рост стояли чумазые танкисты. Тяжелая артиллерия, снятая с огневых позиций и уже прицепленная к тягачам, выезжала на гладкий асфальт.
Вся гигантская военная махина, раньше притаившаяся, окопавшаяся, запрятанная по лесам и ямам, ожила, заторопилась, загудела. Словно Бирнамский лес на Донзинанский замок, двинулось все это на Берлин. Раздавались ржанье лошадей, грохот гусениц, веселые прибаутки и благодушная ругань.
Только теперь, когда обнажились леса, можно было воочию убедиться, сколь грандиозна укрытая от посторонних глаз сила, сосредоточенная на Одере и теперь готовая рвануться вослед победоносно наступающим передовым частям.
— А Илюша-то мой как там поживает? — решилась поделиться своими опасениями до сих пор молчавшая Глаша. — Небось, жарко там теперь, на передовой!
У переправы скопилось огромное количество машин. Офицеры, регулирующие движение, с красными флажками в руках, пропускали танковые части, которым надлежало в определенное время войти в прорыв и расширить его. Все остальное замерло по обочинам дороги. Наконец танки прошли, и тогда двинулись машины.
Медсанбат тоже вскоре медленно тронулся по доскам моста. Люди даже не подозревали, по какой переправе едут они теперь. Они равнодушно смотрели на мост, на колесоотбои по бокам его и на саперов, обслуживающих переправу. Этот мост казался всем просто неуклюжим дощатым сооружением.
К вечеру медсанбат остановился и развернулся за Одером в деревне, где еще сегодня утром находились дивизионные немецкие тылы. Сразу же из санчастей полков прибыли раненые, и началась обычная, напряженная работа по первичной обработке ран — труд, одинаковый в Белоруссии и под Берлином.
Люди, которых оперировали здесь, сразу же отправлялись дальше, в эвакогоспитали. Врачу медсанбата невозможно следить за ходом восстановления пораженных тканей, и это обстоятельство сужает его опыт. Таня мечтала попасть после войны в большую хирургическую клинику.
Но именно из-за кратковременности пребывания здесь раненых было вдвойне приятно неожиданно получить письмецо от уже забытого пациента разве их упомнишь всех! — о том, что он выздоровел или выздоравливает и благодарит ту первую руку, которая, как ему кажется, или, как, может быть, было и на самом деле, спасла его.
На западном берегу Одера, через день после начала берлинской операции, Таня получила письмо от «ямщика».
Каллисграт Евграфович писал:
«Многоуважаемая Татьяна Владимировна!
Вы там, наверно, двигаетесь все дальше на запад, а я в санитарном поезде двигаюсь на восток. Люди в поезде хорошие, и обслуживание ничего. А теперь мы стоим на станции Воронеж, и я решил написать вам данное письмо. Вначале очень горько было уезжать с фронта в дни завершающих боев, но вот мы посмотрели на родные места, где побывал немец, и мы поняли, что тут тоже фронт, так сказать. Здесь, на родине, работы очень много, даже и для одноруких работа найдется. Мне тут одна сестрица рассказывала, что у них в деревне один однорукий кузнец, но высокой квалификации. Правда, у него нет левой руки, а у меня правой. И, может быть, сестрица неправду говорит, чтобы мне поспокойней было. А может, она правду говорит, потому что молотом бить — это простое дело, не то что плотничать — тут руки нужны две и голова к тому же, это — не кузнечное дело, конечно. Но я думаю, что и я пригожусь со своей левой рукой. А в здешних местах все разрушено и разбито. И люди живут еще частично в землянках, как барсуки, и пекут хлеб в печах на улице. Хотя, конечно, народ оборотистый и изб много поставлено. Так и хочется взять топор и срубить избу. И, проклинаем мы, все раненые, фашистов за то, что они принесли своим вероломным нападением столько горя русскому человеку и забот нашей советской власти. Здешние врачи говорят, что операцию вы мне сделали очень хорошо, будет вроде два пальца, за что вам спасибо. Извините за мое письмо, может, вам совсем не интересно от меня получить письмо. Это не я лично пишу, а мой товарищ, тоже сапер, Алешин, сержант, он вам кланяется, мне писать левой рукой трудно. Вспомнил я нашу веселую карету и потом вашу заботу и дружбу в медсанбате, где вы, как советский человек, заботились об раненых воинах нашей Красной Армии и Флота. Поскорее возьмите Берлин и приезжайте, тут люди нужны, не все поля еще засеянные и дети слабые на вид, так что и доктора нужны. Между прочим, прошу передать привет гвардии майору Лубенцову и желаю вам счастья.
Уважающий вас младший сержант
Каллистрат Рукавишников».
Письмо это растрогало Таню, а последние строки его с приветом Лубенцову причинили ей острую боль. Она никак не могла забыть разведчика. Поведение, слова, жесты, улыбка человека, которого она считала погибшим, представлялись ей воплощением самого прекрасного, отважного, чистого, что есть в советских людях.
После объезда дивизий перед наступлением член Военного Совета вернулся к себе: на 5.30 он назначил разговор с группой офицеров.
В штаб он приехал в три часа. Рассматривая бумаги, накопившиеся за день, генерал Сизокрылов поминутно косился на свои большие вороненые часы, лежавшие возле письменного прибора.
Наконец маленькая стрелка приблизилась к пяти, а большая подошла к двенадцати.
Сизокрылов встал и прошелся по комнате. В эту секунду там, на фронте, на плацдарме, началось артиллерийское наступление.
Здесь, в штабе, расположенном вдали от фронта, было тихо. Где-то постукивали пишущие машинки. Из открытых окон нижнего этажа доносились голоса штабных работников, телефонные разговоры.
По торцовой мостовой, четко печатая шаг, прошел караул.
Остановившись возле будки часового, разводящий отдал команду к смене часовых. Новый часовой встал возле старого, повернулся кругом и застыл с винтовкой в руке. Старый взял винтовку на плечо и, широкими шагами отойдя от своего поста, стал в хвост караула. Караул двинулся дальше, к следующему посту. Гул кованных солдатских шагов вскоре пропал в отдалении.
Пять часов утра. Небо чистое, но еще не голубое, а серое, и по улице стелется туман.
Сизокрылов, стоя у окна, вслушивался… Ему казалось, что он улавливает отдаленный гул, подобный далекому рокоту прибоя. Но, может быть, то был ветер.
Офицеры, вызванные членом Военного Совета, дожидались в приемной и дремали, сидя в мягких больших креслах. Потом кто-то сказал, что на фронте уже «началось», и они вскочили с мест и подошли к распахнутым настежь окнам. За окнами был только туманный рассвет. По улице прошествовал караул, менявший часовых.
Офицеры снова сели, но больше уже не дремали, а тихо, но возбужденно стали переговариваться между собой. Их откомандировали сюда неделю назад, по специальному вызову, из действующих частей и заставили все это время сидеть в резерве, заполняя разные анкеты.
Полковник — адъютант Сизокрылова — открыл дверь и пригласил:
— Прошу в кабинет!
Генерал обернулся на звук шагов, отошел от окна, кивнул головой офицерам и предложил всем сесть.
Началась беседа, и чем дольше она продолжалась, тем больше удивлялись офицеры.
Вопросы, задаваемые членом Военного Совета, были несколько необычны. Он интересовался образованием и партийной работой каждого и задавал различные вопросы, касавшиеся истории Германии, словно на экзамене каком-нибудь. У одного подполковника он спросил о князе Бисмарке и о проблеме объединения Германии, на что подполковник несколько смущенно ответил, что к Бисмарку, как к представителю крупного юнкерства, он, подполковник, относится отрицательно, а что касается объединения, то оно, как ему кажется, было делом прогрессивным.