Он говорил твердо, но медленно, с паузами, тщательно обдумывая каждое произносимое им слово.
И именно это обстоятельство, именно ощущение, что Васнецов недоговаривает нечто очень важное, решающее, поразило Валицкого больше всего.
Наконец он тихо спросил:
— Вы считаете положение столь серьезным?
— Да, — прямо глядя ему в глаза, ответил Васнецов, помолчал немного и добавил: — Вы же требовали от меня правды.
— Но почему же… — начал было Валицкий и умолк. Целый рой мыслей внезапно как бы обрушился на него. Он хотел спросить, почему мы отступаем, где же наши танки, пушки, самолеты, кто виноват в том, что немцев допустили на нашу землю, что думают маршалы и генералы, что, наконец, делает Сталин… Но не смог. Не потому, что боялся. Просто Валицкий почувствовал, что у него нет нравственного права задавать все эти вопросы. Он понял, что никто и ни в чем не обязан давать ему отчет, что сейчас нет и не может быть «спрашивающих» и «отвечающих» и что все они, в том числе и он сам, отныне объединены общим горем и общей ответственностью.
В этот момент дверь открылась, и чей-то громкий голос доложил с порога:
— Сергей Афанасьевич, заседание Военного совета начинается через две минуты.
В дверях стоял молодой военный с вытянутыми по швам руками и выжидающе смотрел на Васнецова.
— Иду, — коротко сказал тот. Он торопливо вернулся к столу, взял толстую красную папку, раскрыл ее, пробежал глазами какую-то бумагу, снова захлопнул папку, поднял голову и сказал: — Мне надо идти, Федор Васильевич. Простите.
Он сделал несколько шагов к двери, потом остановился, поднял брошенную Валицким палку и, протягивая ее Федору Васильевичу, сказал:
— Я думаю, что вам надо уехать. А за то, что хотели остаться, спасибо. Это все, что я могу вам сейчас сказать.
…В приемной Валицкого дожидался все тот же молодой человек в гимнастерке без петлиц, который привел его сюда. Он сделал приглашающее движение рукой и, пропустив Федора Васильевича в дверь первым, пошел рядом с ним по коридору.
Они спустились по лестнице к деревянному барьеру. Внезапно Валицкий остановился.
— Простите, — сказал он, обращаясь к сопровождающему его человеку, — сколько вам лет?
— Мне? — растерянно переспросил тот, но тут же ответил: — Двадцать семь.
— Вы… не в армии?
Он увидел, что его спутник густо покраснел.
— Н-нет… — ответил он. И добавил: — Нога вот у меня… Но завтра я ухожу отсюда. В отряд ПВО.
«Глупо, глупо, бестактно! — подумал Валицкий. — Я же видел, что он хромает».
Они подошли к барьеру. Молодой человек в гимнастерке и стоящий у барьера военный обменялись взглядами. Военный поднял ладонь к козырьку фуражки и сказал:
— Прошу.
Валицкий помедлил мгновение, потом обернулся к своему провожатому и сказал:
— Простите меня. Я стар и глуп.
И, не дожидаясь ответа, стал спускаться по лестнице.
…Тяжело опираясь на палку, он сделал несколько шагов по аллее, прикрытой маскировочной сеткой.
«Так, — мысленно произнес Федор Васильевич, — значит, я стар. Слишком стар. Вот так».
Он сделал еще несколько шагов и вдруг почувствовал боль в области сердца.
— Вам нехорошо? — раздался за его спиной голос.
Валицкий обернулся, увидел идущего следом за ним пожилого военного с прямоугольниками в петлицах и отрывисто бросил:
— Нет! С чего это вы взяли?
Он выпрямился, откинул голову и пошел вперед привычными, мерными шагами, стараясь заглушить боль в сердце…
…Уже пылали западные рубежи нашей страны. Уже в первых захваченных городах и селах немцы устанавливали «новый порядок» — два страшных для наших людей слова, по буквам которых стекала человеческая кровь. Уже тысячи советских солдат и моряков предпочли смерть жизни на коленях, и десятки летчиков уже стартовали со своих аэродромов в бессмертие. Они уходили из жизни как воины, как борцы, как герои. Даже тогда, когда у них не хватало вооружения, они стояли насмерть, сражаясь с врагом до последнего пушечного снаряда, до последнего патрона, нередко приберегая эту последнюю пулю для себя.
Они не падали на колени перед врагом, не зарывали в землю свои лица перед танковыми лавинами, как того ожидал Гитлер, нет! Советские бойцы, еще вчера видевшие над собой мирное небо, еще не привыкшие к грохоту вражеских орудий и к разрывам фугасных бомб, они теперь, в эти страшные часы, с особой, всепроникающей силой почувствовали, осознали, как дорога им Родина…
Война полыхала в западных районах, но уже изменилось лицо всей страны — улицы ее городов, шоссейные и проселочные дороги — все приняло новое, суровое выражение.
В мирное время жизнь армии обычно бывает скрыта от взоров миллионов людей. Она протекает за высокими каменными стенами казарм, на удаленных от населенных пунктов полигонах, в степных и лесных пространствах, где происходят маневры, на аэродромах, морских просторах, в штабных кабинетах.
Только два раза в год — на майские и ноябрьские праздники — жизнь армии как бы выплескивалась наружу, на центральные городские площади, на прибрежные морские воды и в обычно тихое, спокойное, видимое с каждой улицы, из каждого окна небо.
Война меняет облик города. Военные регулировщики, стоящие на перекрестках на месте привычных милиционеров, идущие строем красноармейцы, грузовики, неведомо откуда появившиеся танки и орудия — все это заполняет городские улицы, и люди, стоя на тротуарах, наблюдают с тревогой и надеждой все это необычное движение, понимая, что началась совсем другая, неизвестно что сулящая жизнь.
Меняется не только лицо улицы. На заводах и фабриках, в директорских кабинетах, в помещениях партийных комитетов все чаще и чаще появляются военные. На некоторых из них новое, не пригнанное по фигуре обмундирование, да и по походке этих людей, по их манере разговаривать можно легко узнать тех, кто еще вчера носил пиджаки и брюки навыпуск.
Со стороны кажется, что отныне армия берет в свои руки руководство повседневной жизнью миллионов людей, диктуя им новый, сурово-тревожный уклад, отсекая прошлое от настоящего. Но на самом-то деле тысячи партийных, советских и хозяйственных руководителей остаются на своих постах или заменяют ушедших на фронт, и партийные органы по-прежнему несут на себе все бремя организации и ответственности, бремя, которое в дни войны становится во сто крат тяжелее.
На глазах менял свой облик и Ленинград.
Первыми отметили это летчики, патрулирующие над городом, — они стали терять видимые ранее ориентиры. Прикрытый гигантской маскировочной сетью. Смольный исчез, превратился в пышущий буйной растительностью парк.
Казалось, исчезла и площадь Урицкого вместе с расположенными на ней Зимним дворцом и штабом округа.
Исчез погашенный защитной краской золотой блеск Исаакиевского купола, померкли знаменитые шпили Петропавловской крепости и Адмиралтейства…
Уже много коммунистов и комсомольцев ушло в армию по партийным путевкам. Уже десятки истребительных батальонов — первые ленинградские добровольческие формирования, созданные для борьбы с вражескими парашютистами и диверсантами, — несли круглосуточную службу на дорогах, ведущих в Ленинград, на улицах города и у предприятий, имеющих оборонное значение. По вечерам тысячи ленинградцев с красными повязками на рукавах пиджаков и спецовок занимали посты в подъездах домов, на чердаках и крышах.
И в то же самое время казалось, что внешне жизнь Ленинграда в те первые дни войны не изменилась и что на улицах города царит мир и спокойствие и нет и не может быть силы, способной подавить неистребимую жизнестойкость и веру в будущее, ключами бьющие в этом городе.
По-прежнему торговали цветами киоски на углах Невского. По-прежнему люди заполняли по вечерам парки, рестораны и кафе.
И казалось, что тревожные сообщения, зовущие к бдительности, красочные плакаты, покрывающие теперь стены домов, все еще воспринимаются людьми как нечто временное, инородное, не способное изменить то, что еще только вчера составляло их жизнь.
Может быть, все это было так потому, что война шла еще где-то далеко, за сотни километров, — по крайней мере, так думалось ленинградцам, читающим запоздалые сводки Информбюро. Слишком сильна была их вера в могущество Красной Армии, желание любую ее неудачу истолковать как нечто несущественное, предусмотренное командованием и поэтому не могущее иметь серьезных последствий. Рождались слухи об уже достигнутых нашими войсками, но по каким-то соображениям еще не объявленных решающих победах.
И, не находя сообщений об этих победах в утренней сводке Информбюро, люди все-таки верили, что узнают о них из сводки вечерней…
И только в прикрытом маскировочной сетью Смольном, откуда ни одна полоска света не пробивалась ночью из-за плотно зашторенных окон, только в здании штаба ПВО на Дворцовой площади люди — военные и гражданские, не спящие вот уже третью ночь подряд, охрипшие от бесконечных телефонных переговоров, склонившиеся над картами, испещренными жалами направленных на Ленинград стрел, стоящие за согбенными спинами телеграфистов, следя, как ползут узкие бумажные ленты из аппаратов «Бодо» и «СТ», — эти люди уже понимали, как велика опасность и как быстро она приближается…