– Скажите, – заговорила она после паузы, – вы очень близкий друг Бориса Румянцева?
– Да, очень, – тихо подтвердил батальонный комиссар.
– Как ваша фамилия? Вы себя даже не назвали.
– Петельников, – соврал Румянцев, – майор Петельников.
– Да, Софа как-то называла эту фамилию, – рассеянно продолжала Нелли. – Это очень хорошо, что приехали именно вы, а не сам Румянцев.
– Почему?
– Потому что тогда мне было бы гораздо труднее выполнить свою миссию. – Нелли обвела неожиданно погрустневшими глазами спальню. В них сейчас пробудилось что-то страдающее, человеческое, вытеснив кокетливую развязность. Сейчас эта раскрашенная женщина была серьезной, но от этого Румянцеву стало еще более не по себе.
– Мы с ней были настоящими подругами, – вздохнула она. – Все тайны друг другу поверяли. А на этой кровати даже иногда вместе спали… как маленькие девочки. Она мне все, все рассказывала. Понимаете? Даже о том, чего не скажет женщина самому близкому мужчине. Странно устроена жизнь, – горько вздохнула Нелли, – ну, что бы, кажется, проще: раз тебя любят, – люби и ты. В сущности, они очень плохо жили и раньше. Ваш друг ее обожал, выполнял каждый ее каприз. И чем чаще он это делал, тем все больше и больше отдалялась от него Софа. Настоящей любви к мужу у нее никогда не было. Вы извините, что я так откровенна.
– А сейчас? – глухо спросил Румянцев, чувствуя, как душит его спазма и тяжелеют кулаки. Последние надежды на то, что он ошибся в своих догадках о Софе, рушились. Эта женщина безжалостно рубила их под самый корень.
– Что сейчас? – спросила она деловито.
– Где Софа? – повторил Румянцев.
– Она уехала в Свердловск с инженером Беловым, талантливым ученым. И, кажется, нашла свое большое чувство. Вот все.
– Совсем немного, – деревянным голосом произнес Румянцев и поднялся: – Ну, до свидания.
Он пошел по коридору неестественно прямой походкой. У самых дверей его догнала Нелли, с которой он только что разговаривал. Она с заискивающей улыбкой выговорила:
– Простите. Я такая растеряха. Даже к чаю вас не пригласила. Может, останетесь?
– Спасибо. Сыт по горло, – зло ответил Румянцев, беря вещевой мешок.
Дверь с глухим щелчком захлопнулась за ним. И хотя он спускался всего со второго этажа, каменная лестница показалась ему необыкновенно длинной. На улице морозный ветер колко ударил в лицо. Румянцев постоял на тяжелых ногах и побрел к полузанесенному снегом фонтану, опустился на скамейку. Как многие люди, кому часто. Приходится попадать в опасные положения, он умел встречать беду стоя. Собрав всю выдержку, он сумел не обнаружить гнева перед этой бесконечно чужой ему женщиной. Но когда он остался наедине с собой, ярость, боль и смятение навалились на него. Сначала он был не в состоянии разобраться во всех своих ощущениях, а, разобравшись, понял с отчаянием, что не злоба и не жажда мщения, а боль, острая, неизлечимая боль переполняет его. И опять вспомнилась Софа – тор хорошей, какой он знал ее в лучшие минуты их корот1 кой жизни.
Румянцев сидел, подперев ладонями подбородок, ничего перед собой не видя. Кто-то нерешительно опустился рядом на скамейку. Он услышал участливый детский голос:
– Ты чего, дяденька? Зубы у тебя болят?
Поднял голову: рядом с ним – мальчик лет девяти, остроносенький, худой, на ногах – валенки с нашитой резиной. Озябшими пальцами мальчик натягивал к подбородку уши теплой шапки, никак не мог стянуть их тесемкой.
– Да. Зубы, – ответил Румянцев, следя за тем, как покрасневшим пальцам малыша не удается затянуть петлю. – Давай помогу, – предложил он. Мальчик доверчиво придвинулся.
– Ой, да какой ты холодный, – сказал Румянцев, дотрагиваясь до его подбородка.
– Будешь холодным, если с двух часов по городу бегаешь, – рассудительно ответил тот.
– Тебя как звать-то?
– Миша.
– И какая же сила гоняет тебя по Москве? Мальчик зябко передернул плечами.
– Карточку… – тихонько вздохнул он, – карточку мамка моя потеряла. Застудилась в цехе и пошла в булочную с температурой. Я ей говорил: «Не иди, сам схожу». Так она же упрямая. Вот пошла и потеряла. Теперь четыре дня голодными сидеть. Я три часа около булочной искал, думал, может, и валяется где, да куда там! Подобрали. – Он шмыгнул носом и опять вздохнул. – А мамка с температурой. Ей бы хоть чаю горячего с сахаром.
Румянцев потянулся к нему, обхватил рукой за плечи, прижал к кожанке.
– Ах ты, мой милый! И у тебя беда! – Стало еще грустнее от мысли, как много больших и малых несчастий ходит сейчас по родной земле, мешает жить людям. Вот и у этого озябшего человечка горе. Как можно измерить, чье горе больше, да и легче ли от этого? Румянцев достал носовой платок и вытер мальчонке заплаканные глаза.
– А батька где?
– Где же ему быть? На фронте. А ты кто? Летчик?
– Летчик, сынок.
– А фашистов сбивал?
– Сбивал, милый.
– А трудно их сбивать?
– Трудно, – Румянцев улыбнулся.
– Жалко, я маленький, – тихо «произнес Миша, – был бы большой, всех бы их посбивал. Чтобы опять без карточек жить, чтобы папа вернулся и в школу ходить.
– Ишь ты, какой рассудительный, – ласково сказал комиссар. – Все будет, родной, как ты говоришь. И фашистов посбиваем, и хлеба с сахаром будет сколько хочешь, и папа к тебе вернется. А пока вот что, сынок.
Румянцев на секунду задумался: предстоит еще визит к Лене, Софиной сестре. Там, вероятно, тоже не густо в эту лихую годину. Ну да ладно. Не может же он просто так уйти от этого доверчивого существа!
– Слушай, Миша, – продолжал он серьезно. – Ты мужчина и должен меня понять. У меня в вещевом мешке есть хлеб.
– Хлеб! – радостно перебил Миша и вскочил было со скамейки, но глазенки его тут же потухли: – Так это твой. Ты небось сам голодный!
Мелкая пороша падала на их головы, ветер начинал пробирать тело.
– Подожди-ка, малыш, – сказал Румянцев, – хлеб действительно мой. Я его вез, – он тяжело вздохнул, подумав о Софе, – вез одному мальчику. Он еще меньше тебя, – стал он рассказывать о Лене и ее Витюше, – и у него тоже больная мама, которая много работает.
– А отец на фронте?
– Нет. Папы у него теперь нет. Папу у него убили фашисты.
Миша теснее прижался к Румянцеву; где-то брызнул слабый сноп прожектора, и остренький профиль мальчика на миг стал ясно виден.
– Ты и неси ему хлеб, этому мальчику, дядя! – мужественно проговорил Миша. Комиссар погладил его по щеке.
– Тот мальчик очень добрый. Он с тобой поделится. Вот, забирай, – торопливо развязав мешок, Румянцев сунул ему в руки трехкилограммовую буханку, кусок сала, пакет с сахаром и банку сгущенного молока.
Мальчик остолбенело смотрел на свалившееся к нему с неба богатство.
– Мне все это можно взять, дядя? – не сразу спросил он.
– Топай, топай, сынок! – обрадованно говорил комиссар.
Потом с улыбкой смотрел ему вслед. Миша, переваливаясь с ноги на ногу, прижимая к животу краюху хлеба, дошел до подъезда, обернулся и крикнул:
– Спасибо, дядя. Мы тут недалеко живем… Может, ты к нам зайдешь?
И комиссару стало легче оттого, что хоть одно доброе дело сделал он в этот тяжелый, мучительный день.
Холодный пустой трамвай, грохоча на поворотах, медленно дотащился до Калужской заставы. Румянцев, основательно промерзший, но не замечавший этого в своем оцепенении, соскочил на тротуар. Разыскать дом Лены Хатнянской оказалось делом нетрудным. Дверь ему открыла сморщенная, седая старушка в замасленной, много раз штопанной кофте. В узком коридоре пахло кислыми щами, замоченным бельем, керосиновым чадом.
– Вы к Елене? – переспросила старушка. – Как же, дома. Она после работы всегда дома. Ейная дверь вон та, направо.
Румянцев давно не видел Лены. Она эвакуировалась в Москву на второй день войны вместе со своим трехлетним сынишкой Витей. После гибели Хатнянского, спустя некоторое время, Румянцев послал ей письмо и получил на него ответ, кончавшийся скорбной строчкой: «Все поняла, утешить меня больше ничто не сможет. Постараюсь пережить».
Румянцев постучал. За дверью тотчас же послышалось короткое негромкое «войдите». Он толкнул дверь и очутился в слабо освещенной, тесной комнате. Женщина в черном платье шагнула к нему.
– Боря! – Она выкрикнула это с надрывом и, как подкошенная, упала ему на грудь, огрубевшими, в цыпках руками крепко обхватила шею, повисла на нем, словно боялась упасть. Он чувствовал, как вздрагивают ее плечи, слышал, как тяжело она дышит.
– Боря, зачем… Зачем ты пришел так рано! – простонала она. – Лучше бы ты совсем не приходил… Не могу я видеть никого из ваших. Стоит встретить любого из вас живым, и я уже не верю в Сашину смерть.
Она опустилась на какой-то древний, окованный железом сундук, стиснула ладонями виски. Светлые, с золотистым отливом волосы пробились сквозь растопыренные пальцы.
– Боря! Какая она жестокая, наша жизнь, если она лишает самого дорогого. Как тяжело мне, Боря. Первое время, если бы не Витюшка, руки бы на себя наложила. Днями и ночами только о нем, о Саше, думала. И всегда он мне живым представлялся. Иногда проснусь ночью и мерещится, что он ко мне подходит. Разговариваю с ним. Садись, говорю, отдохни, наверное, устал после полетов. – Она подняла на Румянцева скорбные, выплаканные глаза. – Кажется мне, что он рядом, близкий, большой, добрый. И самые, самые нежные слова вырываются. Не знаю, до чего бы дошла, если бы не Витюшка, родной мой. Только он и спас меня от сумасшествия. Помню, однажды среди ночи проснулась и глажу подушку, будто это Сашины мягкие волосы. Сашенька, шепчу, родной, единственный. Одного тебя люблю. А Витюшка вдруг как крикнет: «Мама, мамочка, мне страшно, ты меня не любишь!» И заплакал, так и залился слезами. Стоит голенький, в одной рубашке, ручонки ко мне тянет. Будто кто толкнул меня тогда, будто с глаз моих черную повязку снял. Схватила его, целую, тискаю. «Витюшка, ребеночек мои ненаглядный! Ты один теперь у меня. Один на всю жизнь мою вдовью, горькую, одинокую. Ты у меня вырастешь и будешь таким же добрым и сильным, как отец твой». Вот с той минуты я и взяла себя в руки, Боря… Тебе тоже ведь нелегко. Я все знаю про Софу. Сломанные мы с тобой теперь.