И голос, нестерпимо участливый, невыносимо барственный, с бархатными переливами, разъясняет, разъясняет, разъясняет.
— Ваша просьба отклонена. Вас сейчас расстреляют…
Откуда он взялся перед строем, старший лейтенант юстиции с перекрещенными мечами золотыми щитами в петлицах. И голос, в котором ничего нет от подполковничьего бархата, только ржавое железо, скрежетнул:
— Заставский! Кру–гом!
— Палач. Это палач, — прошелестев пролетело слово вдоль замершего полка.
Многие удивленно смотрят на Прадия. Разве не он должен расстреливать? Разве это не особого отдела работа?
Но Прадий стоит там же где стоял, без всякого выражения на отрешенном каком‑то лице.
— Не–а, у них это не палач называется. Исполнитель, — шепотом разъясняет соседям кто‑то осведомленный в третьем батальоне.
И комбат Карасев, яростно обернувшись, ищет того, кто сказал, и сам не понимает зачем он это делает. Какая разница — палач или исполнитель. Все равно палач.
— Раздевайтесь! — опять скрежетнул старший лейтенант юстиции. Заставский удивленно повернул назад голову. Это ему что‑ли приказано раздеваться?
— Не оборачиваться! Раздеваться! — наддал во всю мочь ржавый металл, цепляя за душу каждого в строю.
И перед полком опять лишь сутулая спина в полощущейся на ветру выцветшей гимнастерке. Да наклоненный вперед беззащитный затылок с косичками спутанных волос. И где‑то там, невидимые из строя пальцы медленно-медленно расстегивают пуговицу на горле.
Через невыносимо длинную минуту шевельнулись руки, упав ко второй пуговице.
— Быстрее! — опять раскатился ржавый лязг.
Все также медленно расстегивают пуговицы непослушные пальцы Заставского. Но сколько можно за них продержаться на свете? Строю кажется целый час. А на самом деле десяти минут не прошло и кончилась последняя пуговица.
Стягивая через голову гимнастерку, Заставский скорчился, съежился, застыл.
Ну да — понимают все — там под гимнастеркой стало ему темно, ужасом обдало — сейчас вот, в темноте и выстрелят, и убьют.
Но никто не выстрелил.
И, сбросив наземь гимнастерку, Заставский поворачивает голову назад. В глазах все та же безумная надежда — может быть все не так, может быть не убьют, пощадили?
— Не оборачиваться! Раздеваться!
Совсем согнулась спина. И руки берутся за брючный ремень.
А позади осужденного уже встал невидимый ему прокурор, поднимая тяжелый черный пистолет.
— Полк! Кру–гом! Десять шагов вперед, шагом марш!
Привычная строевая команда разом повернула полк на месте, чуть ли не в ту же секунду, что оглушающе, громче орудийного выстрела, ударил по нервам пистолет прокурора.
Десять раз качнулся строй и встал. А перед ним — и когда только успели опередить — и прокурор, и председатель трибунала, и еще кто‑то с медными щитами в петлицах.
— Рука социалистической законности не дрогнет! — поднял над головою руку, в которой уже нет пистолета, прокурор.
Заметил, что пальцы дрожат, сжал их в кулак и кинул вниз, рубя воздух.
— Никому не будет пощады, кто вздумает…
* * *
Ведет Железняков строй батареи на огневые позиции. Ведет Карасев батальон в окопы. Уходит полк с места казни.
— За дело расстреляли, — переговариваются бойцы в строю.
— А как же с ним быть, если к немцам бежал?
Молча идет батарея. И верно все, и человек был так себе, и по заслугам получил. И все же, все же, все же… В их он воевал батарее. Бежал это точно. А в Донбассе может дети остались. Родители, может, больные. Им‑то за что страдать?
— Поганая это все‑таки работа, — говорит кто‑то. И все понимают о ком. Лучше воевать.
— А прокурор что, разве не воюет? — спрашивает все тот же задумчивый голос. — Воюет… И трибунал тоже…
Разная у всех война. Разные у нее слои. Но в строю, хоть под снаряд и пулю попадаешь чаще, воевать все равно легче. Так кажется им, бойцам переднего края.