— Случилось что?
— Порубка.
Прихватив чашку с кипятком, Страшнов открыл контору, крикнул женщинам:
— Заходите!
Зашли. Мать Оксаны, лесник, села на табуретку. Две других остались стоять. Николай Акиндинович разглаживал акт на столе, не поднимая головы, кивнул порубщицам:
— Садитесь!
— Постоим, — прошептала одна.
— Березу, стало быть, и две осины смахнули? — спросил Страшнов лесника.
— Березу и две осины.
— На топливо?
— И на топливо маленько, а главное — крышу поправить, подгнила, не ровен час — рухнет. Тогда совсем пропадать.
Страшнову никак не хотелось поглядеть на виноватых, поглядишь человеку в глаза, и все казенное ожесточение пойдет насмарку.
За глаза осудить просто, а вот когда на тебя глядят, когда ждут от тебя хоть не пощады, так малого снисхождения — крест. Тяжкий крест.
Одна порубщица — старушка почти, а та, что отвечала, лет, может, двадцати трех, а то и моложе.
— Дети есть?
— У меня двое, — сказала молодка, — у Аксиньи четверо, старший на фронте.
— Что же вы осиной крышу крепить вздумали?
— Дуб свалить побоялись. Хорошее больно дерево, а осина что ж, дерево слабое. Да нам хоть малость подкрепить, мужья-то, бог даст, вернутся.
— А почему в лесничество не пришли?
— Ходили.
Страшнов поглядел на своего сурового молчаливого лесника.
— Правду говорят о крыше?
— Правду.
Глотнул кипятку, обжегся, покрутил головой.
— Фу, черт! Никак не остынет… Вот что. Задание лесхоз получил: надрать бересклета. Помогите своему леснику, чтоб с перевыполнением… Пишите заявление на лес. На поправку крыш дам лесу. С рубок ухода пусть хворосту на топку навозят.
— А как быть с актом? — спрашивает лесник. — Николай Акиндинович, ведь им только дай поблажку, весь лес под корень пустят.
— Поблажек мы никому давать не будем. Только и то плохо, что люди смотрят на лесников, как на извергов. Понять, наконец, должны: сведут лес — землю погубят, которой кормятся… Ну, да все это философия. Акт мы в самый дальний ящик положим. А пойдут еще в лес с топорами без разрешения, пусть тогда на себя пеняют.
Женщины стояли как пришибленные — не такого суда ждали.
Мать Оксаны улыбнулась, взяла со стола Страшнова акт, спрятала в полевую сумку.
— А лесу им дадим?
— Как женам и матерям фронтовиков. Составь им заявление.
Страшнов взял свою кружку и, прихлебывая на ходу остывающий кипяток, ушел.
1
Распахнулась высокая, до самого потолка, дверь, и Федю ввели в комнату окон и пальм. В коридорчике перед комнатой было темно, как в чулане, и теперь, с крашеных досок переступив на сверкающий паркет, Федя ослеп и разучился всему, что умел и знал. Федя впервые стоял на паркете, впервые был в зале, впервые видел настоящие пальмы и впервые должен был разговаривать с умными, воспитанными, высокопоставленными, как сказала бабка Вера, людьми.
Откуда-то ясно и мягко прозвучал голос невидимой женщины, так говорят только очень красивые женщины:
— Познакомьтесь, мальчики.
Невидимый мальчик, так же ясно и мягко, любя свое имя и себя, как и положено воспитанным детям, произнес:
— Виталий Мартынов.
Федя ужаснулся этому голосу, ясному, мягкому, доброму, — ведь этот голос был голосом Виталика Мартынова. Ведь это Виталик всего четыре дня тому назад приказал многим бить одного. Федя сразу отяжелел ногами, залился краской, вспотел и стал тупым и упрямым. В спину его исподтишка подталкивала мать, подталкивала и шептала на всю залу: «Поздравь, поздравь, поздравь». Отец глянул на него обидчивыми быстрыми глазами, а невидимая женщина возникла. Она была в черном бархатном платье, с обнаженными белыми плечами и высокой, как у Царевны-лебедь, шеей. На шее, как и у царевны — царевны любят золото, — сиял тонкий золотой обруч с тремя золотыми нитями, и на каждой из нитей огонек, алая капелька. Женщина не лгала: ни красотой, ни нарядом, ни голосом. Она пришла спасти Федю и спасла, потому что он поверил ей. Она взяла его за руку, подвела к сыну, выряженному в крошечный, но совершенно настоящий офицерский китель с военными золотыми пуговицами, подвела и сказала:
— Федя, поздравь Виталика. У него сегодня день рождения.
Федя не мог огорчить эту женщину.
— Поздравляю.
Виталик, улыбаясь воспитанной улыбкой, протянул Феде руку. Рукопожатие состоялось, взрослые облегченно вздохнули, заулыбались, засмеялись и объявили:
— Дети, ступайте играть. Ваш стол будет накрыт через час.
В следующее мгновение Федя очутился в библиотеке отца Виталика Мартынова — майора военкома, бывшего защитника Москвы, раненного в бою в висок и уцелевшего.
— В этом шкафу географические, — сказал Виталик, указывая на один из четырех книжных шкафов. — Здесь «Дети капитана Гранта» Жюль Верна, «Последний из могикан» Фенимора Купера, весь Майн Рид, Брет Гарт, «80 тысяч лье под водой» того же Жюль Верна. А в этом шкафу историческая литература. Мои любимые: «Хан Батый», «Чингиз-хан», «Суворов», «Огнем и мечом» Генриха Сенкевича, «Ледяной дом»…
— Ай да книги! Ну, Федя, и почитаем же мы с тобой!
Это воскликнул Николай Акиндинович. Отец и майор стояли в дверях и смотрели на своих умных сыновей. Впрочем, умным пока что выглядел один Виталик. Он и спросил Федю:
— Вы не читали этих книг?
— Нет, — сказал Федя твердо.
— А что же вы тогда читали?
— Пушкина, Гоголя…
— Да он «Войну и мир» читал! — сказал Николай Акиндинович.
Майор хохотнул и закрыл дверь. Федя слышал, как отец убеждал его:
— Он действительно читал Льва Толстого! От корки до корки!
— Ты в этой книге ничего не понял, — сказал Виталик.
Он тоже знал: «Война и мир» — книга книг, самая взрослая, самая толстая и самая умная.
— Отец ошибся. Я Льва Толстого не читал, — сказал Федя.
Глаза у Виталика наполнились желтым нехорошим светом: Федя не умел лгать, и это было поражение Мартынова. Он смотрел на Федю так же, как в тот миг, когда натравлял на него ребят. Федя все время, пока был в этом доме, помнил об их первой встрече. Он все ждал, когда же Виталик заговорит о стычке, и они покончат со своей противной и постыдной тайной, но Виталик держал себя так, будто ничего плохого между ними не было, будто они виделись первый раз.
— Пошли, я покажу тебе самолет, — сказал он.
Они вышли во двор.
На широком дворе военкомата стояло три здания: военкомат, дом военкома и сарай. Сарай был разделен надвое. Полсарая — под конюшню, полсарая — для служб. Лошади на выпасе, сарай для служб заперт, но в треснувшей двери зияла такая щель, в которую при желании можно было просунуть голову. Рисковать не стали, и так все было видно.
У стены лежало зеленое крыло. Уцелело. Хвост тоже уцелел. А все остальное — груда светлого и зеленого железа. Провода, шланги, трубки, трубочки.
— Совсем недавно разбился, — сказал Мартынов. — У них что-то сломалось. Они долго кружили. Наверно, место выбирали для посадки. Только ночь была, ничего не видно, а потом — взрыв. И все.
— А сколько летчиков было?
— Кажется, пятеро.
— И все разбились?
— Все.
Феде не хотелось больше смотреть на разбитый самолет, но печали своей и страха своего он не хотел показать Мартынову. Самолеты были старой Фединой болезнью.
Мама рассказывала, что первым его словом было «военный» («ляленный»). А когда он научился говорить и ходить, то дни напролет маршировал, и каждому встречному объявлялось: «Я буду Чапаевым — Чкаловым». Но потом Федя узнал: Чапаев утонул в реке Урал, а Чкалов разбился на самолете. Федя притих, перестал маршировать и уже не приставал к прохожим.
— Я из самолетных трубочек сделал себе четыре самопала. На пятьдесят шагов бьют, — сказал Мартынов.
— А ты из настоящего пистолета стрелял? — спросил Федя и перестал дышать: он знал ответ и уже завидовал.
— Конечно, — сказал Виталик, — я стрелял много раз из пистолетов разных систем, из револьвера с барабаном, из немецкого парабеллума… Хочешь пулемет посмотреть?
Мартынов раскусил Страшнова и наслаждался теперь могуществом своим.
Пулемет стоял на сцене.
В пустом зале клуба пахло сухими чистыми полами и краской. Вся задняя стена сцены была закрыта огромным холстом. На холсте моряк с гранатой, морское бело-синее знамя над ним, а на земле два убитых моряка.
— Ты можешь потрогать пулемет, — великодушно разрешил Виталик.
Федя не стал трогать пулемета. Во рту пересохло, но не стал. В этом зале одному бы побыть. Мартынов опять смотрел на Федю желтыми глазами, а тот краснел, и ноги у него прирастали к полу.
— Впрочем, — сказал Виталик, — в этом пулемете ничего интересного. Он — учебный.