— Да, лучше побыть пока здесь, — сказал он. — Все равно состав не подадут, пока не расчистят пути и не восстановят стрелки.
Он снял ранец и начал расстегивать его. Из ранца вкусно пахло колбасой и свежим хлебом. Хлеб, казалось Бальку, пах еще приятнее, чем колбаса. Может, потому, что он напоминал ему родину. Батон был завернут в тонкую пергаментную бумагу, которая вся промокла от масла. Все это он хотел привезти домой нетронутым. Другого подарка для матери у него не было. Но голод есть голод. Да и девушку, с которой ему Бог послал пережить эту бомбежку, надо было хоть как-то поддержать.
— Хочешь? — Бальк вытащил хлеб. Он знал, что с продуктами сейчас в тылу гораздо хуже, чем на фронте. — Давай, садись, угощайся.
И только теперь Бальк увидел ссадину на ее ноге. Кровь залила разодранный чулок и уже засохла. Он знал, что кровь засыхает быстро. Только у мертвых она не засыхает долго. Он вытащил индивидуальную аптечку, разорвал упаковку бинта.
— Давай перевяжу.
— Не надо, — ответила она по-русски, отчего он едва не выронил из рук аптечку.
— Ты что, русская? — И тут он увидел нашивку на простеньком сером платье с буквами: «OST». — Бог мой!
— Я сейчас уйду. Я работаю здесь, рядом. — Она пыталась говорить по-немецки.
— Да-да, — кивал Бальк.
Теперь, когда он узнал, кто она… И что, остановил он себя, я должен тащить ее в полицейский участок? Сдать первому патрулю? Она ведь не сбежала. Просто прячется от бомбежки. Так же, как и он. Что тут такого? Но сейчас, когда янки наделали столько бед, в этих тонкостях, пожалуй, никто разбираться не станет. Могут, под горячую руку, и расстрелять, как разведчицу, подававшую сигналы самолетам. Сейчас набежит полиция, гестапо. Начнут разбираться, искать виновных, не принявших своевременных мер и прочее… И все свалить на эту беднягу.
Бальк вздохнул, посмотрел на девушку и принялся резать колбасу и хлеб. Сделал два хороших бутерброда. Один протянул русской. За другой торопливо принялся сам.
Девушка какое-то время послушно держала хлеб, на который Бальк положил несколько добрых ломтей колбасы, потом, сглотнув, медленно покачала головой и протянула бутерброд назад.
Такие, как эта, всегда нравились Бальку. Красивая девушка, подумал он. Но ведь она русская. Бальк знал, что ему, германскому солдату, грозит за связь с неарийкой. Если те же шупо застанут их здесь, в пещере, то могут приписать ему именно это.
«Да плевать я хотел», — в следующее мгновение подумал Бальк, и уже теплее взглянул на девушку.
— Ешь, ешь, — сказал он и улыбнулся. — Угощайся.
Она откусила краешек и начала неторопливо жевать.
И он увидел, какие красивые у нее руки. Таких он еще не видел ни у одной женщины. Он снова улыбнулся и отвернулся, чтобы не смущать ее и не волноваться самому. Он попытался целиком переключиться на бутерброд, но это оказалось не так-то просто.
Пуля неслась над землей, густо изрытой окопами и снарядными воронками. Она замечала, как копошатся внизу люди. Они стреляли друг в друга, таскали раненых и убитых, закапывали в ровики орудия, наводили переправы через речушки и болота, наступали, отступали. Но сейчас они не интересовали ее. Надо было сделать облет окрестностей и решить, что делать дальше.
Утром, когда стихла стрельба и наступающие части прошли на запад, экипаж сбитого Ил-2 и еще трое танкистов, машина которых сгорела, переправляясь вброд через Вытебеть, обнаружили на песчаной косе под черемуховыми зарослями разведчика. Он стонал, подтягивал к животу ноги и резко распрямлял их. Тело его дрожало, сведенное судорогой, от которой он пытался освободиться. Видимо, все еще пытался выбраться из реки.
— Командир, смотри. Кажись, разведчик. Камуфляж…
— А ну-ка, ребята, давайте вытащим его на берег. — И Горичкин первым бросился в воду.
— Мальчишка совсем, — сказал один из танкистов, когда раненого перевернули на спину и начали ощупывать тело.
— Вроде нигде ничего…
— Контужен. Вон воронок кругом сколько.
— Давайте-ка быстро режьте палки. Носилки сделаем.
В санчасть отнесем. Видать, здорово нахлебался. На бок его надо положить. Давай сюда, на солнце, тут ему лучше будет.
Они вытащили разведчика на берег, положили на нагретую землю. Вскоре он заворочался, и его тут же стошнило зеленой водой и песком. Озноб прошел, лицо порозовело. Немного погодя он уже попытался поднять голову.
— Лежи, лежи. Ты как сюда попал?
— Полковая разведка… Взвод… Взвод конной разведки… — бормотал разведчик, захлебываясь зеленой жидкостью.
— С коня упал, — пошутил кто-то из танкистов. — А как зовут тебя, конная разведка?
— Иванок…
— Иванок? Или Иванов?
— Иванок. Иванок меня зовут.
— Это что, фамилия такая — Иванок?
— Отстань от него. Хреново ему. Пока не проблюется… Давай-давай, разведка! Пошло-пошло!..
Танкисты выломали подходящие палки и принялись ладить носилки.
Только что заглянувшие в лицо смерти, потерявшие товарищей и боевые машины, сами чудом избежавшие участи лежавших теперь по берегам Вытебети и в лесу, они радовались, что найденный мальчик в пятнистом камуфляже жив и старались помочь, чем могут.
— А ну-ка, Елин, — приказал танкист напарнику, — давай фляжку.
— Думаешь, можно? Мальчишка ведь.
— Ты слыхал, как этот мальчишка матом ругается?
Они засмеялись. Танкист Елин вытащил из-за пазухи помятую фляжку.
После глотка водки щеки и шея Иванка загорелись, на лбу выступили крупные капли пота.
— Ну вот, — засмеялся танкист. — Сразу и прижилась. Парень что надо. Добро не портит. Хороший танкист будет. Понесли его, ребята.
Иванок попытался встать, но одного желания оказалось мало, и он повалился на бок, ткнулся лицом в землю, застонал. Его подхватили крепкие руки и переложили на носилки. Понесли. Он колыхался на прогибающихся орешинах. Солнце грело лоб и щеку, но он почти не чувствовал его прикосновения.
Кругом лежали тела убитых. В нем, словно солнечный луч, пробившийся сквозь мокрую одежду, затеплилась надежда, что разведчики живы, что хотя бы кто-то из них спасся. Ведь не могли же погибнуть все.
Воронцова выписали из госпиталя в середине октября. Три месяца он пролежал в палате со спертым воздухом, где раз в неделю кто-нибудь умирал, откуда уносили на очередную операцию, а потом приносили без ног или рук, куда изредка приходили письма, которые читали вслух, по нескольку раз и с которыми засыпали, крепко держа в руках. Как надежду, что дорогое, родное и светлое, без взрывов и выстрелов, с чем однажды расстались, они еще обретут. Рай не может быть вечным.
— На фронт вам еще рано, — сказала Мария Антоновна. — Надо немного окрепнуть.
— Да ведь ноги больше не трясутся, — попытался пошутить Воронцов. — Смотрите! Вот! И ходить могу без палочки. — Он поставил трость в угол и продемонстрировал Марии Антоновне вновь обретенные способности.
— Однако ходите с палочкой, — заметила она.
И действительно, из той памятной палки, свидетельницы его нелепой стычки с блатняками, видимо, дезертирами, на берегу реки, он вырезал прекрасную трость, отшлифовал ее осколком стекла и обжег на костре.
— Хотите, я вам ее подарю?
— Нет уж, — ответила Мария Антоновна. — Вам она еще послужит. Думаю, не меньше месяца. У вас два варианта: либо направим в санаторий для выздоравливающих, либо будете поправлять здоровье дома.
— Домой, — коротко сказал Воронцов.
— А вы уверены, что там обеспечат хорошей пищей? Вы понимаете, о чем я говорю? Здоровая пища в достаточном количестве для вас сейчас самое важное. Подумайте. Вы же знаете, как сейчас живет деревня.
Воронцов знал. В Подлесном та же, картина, что и везде.
— Домой, — упрямо повторил он.
Забытым голосом детства, некой волшебной сказкой, вычитанной однажды в старом букваре, пахнущем кладовкой, прозвучало это слово: «Домой». Воронцова оно поразило своей очищенной, изначальной сутью. Ведь именно к ней и стремился он два года. Тот же самое он видел в глазах других бойцов, чувствовал в интонации речи, когда они рассказывали о своей родине. Тосковать о доме и родне на фронте не принято. Дурной знак: заговорил солдат о жене и детях, о деревне, о матери и отце, — глядишь, в первом же бою и упал, а то и вовсе — прилетела шальная пуля калибра 7,92…
Сборы оказались недолгими. Он быстро переоделся. Лидия Тимофеевна подобрала ему гимнастерку поновее. Шинель надел свою. Сапоги…
— На твои сапоги уже майор тут один зарился, — призналась завхоз. — Такой надоедливый дядька. Видать, привык на всем готовом, да на добром. Нет, говорю, товарищ майор, это добро не мое, а фронтовика одного, которому не сегодня завтра тоже на выписку.