Но я собрался подержать их сегодня в тепле.
Днем мы с Михаилом выбрались из дома, от Илюшина мы прятались, но остальным нарочно мозолили глаза, пристроившись рубить дрова для полевой кухни, которой командовал Шавка. Ему было не до нас: готовился новый прорыв, народ метался туда-сюда, хаос, шум — и копоть. Мы убрались восвояси, едва стемнело.
А дома Михаил бухнулся на колени и стал меня благодарить, потом снова залез в теплую кровать Роозы и провалился в беспамятство; он занял половину супружеской кровати, рядом спал Суслов. Глядя на храпящего учителя, я вдруг вспомнил, что несколько лет назад после болезни у Роозы начались проблемы с глазами. Я принялся обшаривать дом, залез в те комоды и шкафчики, куда прежде не совался, и нашел в гостиной то, что искал: расшитый очешник, а в нем очки с такими сильными стеклами, что, надев их, я чуть сознание не потерял.
Я вернулся с ними к Суслову, разбудил его. Не сразу, но он открыл глаза, и я попросил его надеть очки. Он подчинился, захлопал глазами, улыбнулся и снова уснул, прямо в очках. Я осторожно снял их с него и положил на ночной столик сбоку от очешника.
Такие дни выпадали нам нечасто. Но были и другие чудеса. После упомянутого прорыва времянку рубщиков эвакуировали, ночь они проспали на улице, а когда наутро я предложил Шавке отправить их в дом Луукаса и Роозы, он лишь повернул ко мне свое квадратное лицо, посмотрел и ответил как и в прошлый раз: если мы хотим погибнуть, то он здесь ни при чем. И с той поры мы завели правило при всяком удобном случае оставлять плаксу-учителя и другого слабака, Родиона, спать дома, пока мы уходим на работы.
Ровесник Суслова, Родион работал механиком на бойне и был, пока не дошел до нынешней хилости, гораздо крепче учителя. Его в начале кампании забрил в Красную Армию лично Илюшин, вдруг обнаруживший посреди толпы снующих на перроне в Лиетмаярви солдат и грохочущих машин человека в штатском, оторопело взирающего на это светопреставление на Богом забытом полустанке. Не подозревавший о том, что эпицентр истории сместился на их станцию, Родион зашел туда забрать посылку с туфлями для жены, и ему не дали ни сходить домой проститься, ни хоть формы, так что он работал, голодал и спал в том, в чем вышел из дому двадцать третьего ноября, но женины туфли он всегда, и днем, и ночью, хранил за пазухой тонкого пальтеца, как последнюю память о своей прежней жизни, упакованную в замурзанную розовую бумагу, заляпанную копотью, как и все вокруг, за исключением этих туфелек алого цвета.
Среди нас были два родных брата, редкое для фронта дело, киевляне Лев и Надар тридцати с небольшим лет, которые между собой говорили на нерусском языке, не понятном никому из нас. Лев прежде работал вахтером на заводе швейных машин, а Надар выращивал капусту в колхозе, оба хромали на правую ногу и были негодны к строевой службе.
Еще нам достался невысокого росточка крепенький мужичок из Калевалы в русской Карелии, крестьянин средних лет, немного понимавший по-фински. Его призвали из запаса, и он был самым выносливым из всех. Родион-с-туфлями, Михаил-куница и этот крестьянин — его звали Антонов — были привычные к холодам, а вот братья и учитель нисколько, хотя ходили слухи, что Суслов в молодости несколько лет жил на Ладоге, но без толку, более несуразного солдата не было во всей дивизии, да и вообще на той войне, потому что менее военного человека я никогда не встречал.
После трех ночевок в доме мне удалось сподвигнуть рубщиков снять все с себя, потравить парафином вшей, вымыться и переодеться в чистое, в одежду Луукаса и его сыновей. Еще они за эти дни поели и отоспались, все, кроме разве что Михаила, спавшего не больше моего, но ему вроде бы хватало.
Однако перемены к лучшему странно подействовали на рубщиков, сон и еда вернули им не только надежду и силы, но еще и смятение, владевшее ими, пока они не отчаялись. На четвертое утро они вдруг отказались выходить на работу, мне пришлось выгонять их из дома угрозами и грубой силой, точно как Шавке с его сержантами. А вечером уже и речи не было о том, чтобы ночевать в доме, стоящем — как он все время и стоял — на линии огня. И вдобавок — когда я все же затолкал их в дом, — они принялись собачиться из-за еды, которой осталось мало, а Суслову вдруг перестали подходить очки Роозы.
Я сказал, что если он попробует снять очки сейчас вечером или завтра, то я отправлю его назад в окопы к Шавке. Антонов с ухмылкой и удовольствием пересказал мои слова Суслову, он нехотя нацепил очки на нос, проносил еще день, а потом вдруг пришел и стал благодарить на коленях, — к нему вернулось не только зрение, но и силы. А вечером того же дня Михаил сцепился с братьями. Я не видел выхода, пришлось пойти к Николаю и попросить дать мне оружие.
Толмач вместе с еще тремя офицерами гонял в одной из палаток чаи у самовара; увидев меня, он вскочил и решительно увлек меня в сторону, как сообщника. От него разило перегаром. Лукаво ухмыляясь, он спросил, скольких я потерял за последние дни.
— Никого, — ответил я. — А Федор двоих.
Я так и не мог понять, чего он ухмыляется.
— А мы потеряли сотню с лишним только на переходе до Юнтусранта…
Ответить мне на это было нечего, на его лице появилось новое выражение, но оно было столь же недоступно моему пониманию, как недавняя ухмылка.
— Говорят, ты снюхался с финнами? — заявил он внезапно и, шатаясь, отошел на пару шагов в сторону.
Мы стояли у дома бабки Пабшу. Вдоль стены тянулась низкая поленница. Я предложил ему присесть. Он стал отказываться.
— Зябко, — произнес он отрешенно и безучастно, трясясь от холода, но все-таки сел на заснеженные поленья и, видимо, даже собрался с мыслями, прежде чем повторил свое обвинение.
— О чем ты? Не понимаю, — ответил я.
— Ты поддерживаешь контакт с финскими войсками?
Я изобразил недоумение.
— Нет.
— А тогда почему твоих людей не убивают?
— По-твоему, я сговорился с финнами, чтобы они не стреляли в рубщиков?
Он вскинулся, в бешенстве и разочаровании, и тут я понял, что он рассчитывал пугать меня этой тайной, чтобы получить надо мной власть. Но для чего? Спрашивать я не стал. Николай же, клацая зубами, принялся рассказывать о своей жизни в Ленинграде, о двоих сыновьях-дошкольниках и об отце, до революции имевшем и капитал, и доходную прядильню, но потерявшем из-за большевиков все подчистую, так что Николаю с братьями не досталось в наследство ничего, кроме предвзятого отношения новой власти; это была исповедь озлобленного человека.
Выслушав, я в ответ рассказал, что родни у меня нет, но есть хутор…
— Там у меня есть все, что мне нужно.
— Надеешься снова его увидеть? — желчно перебил меня Николай и встал, качаясь и размахивая указательным пальцем, который то и дело вяло опускался. — Надеешься снова его увидеть!
А потом его вдруг снова как подменили, он сник и совсем раскис.
— Я ведь добровольно! — рыдал он. — Никто меня не принуждал, я сам это выбрал, а мог бы читать лекции в Ленинграде!
Он обтер рот и посмотрел на меня маслеными глазами, перед которыми проплывали, видимо, картины теплых университетских аудиторий.
— Тебе никогда не страшно? — спросил он.
— Нет, — ответил я.
— Так не бывает.
Он рассматривал свои ладони, потом безвольно опустил руки по швам. Несколько минут мы стояли, не шевелясь, слушая войну, — неумолчные разрывы гранат, шум невидимых самолетов и врага, тоже невидимого. Меня подмывало спросить о судьбе танкового батальона, который должен был пробиться к городу, но я сдержался.
— Лед толстый, — вдруг выпалил он, — мы проложим дорогу на север по озеру, он выдержит и грузовики, и бронетехнику.
Он сделал паузу.
— Это хотя бы путь к отступлению, — вырвалось у него внезапно от чистого сердца. Думаю, его расстреляли бы за такой крик души, сболтни он такое не мне, а кому-то еще.
Я взялся объяснять, что местные жители всегда прокладывали дорогу через Киантаярви по льду и финские командиры знают об этом, так что русские не могут придумать ничего глупее, чем двинуться по открытой белой равнине, их не расстреляют, их в труху изрешетят огнем со всех сторон.
Он посмотрел на меня потухшим взглядом и кивнул.
— А чего я с тобой разговариваю? Потому что у тебя не все дома, да?
— Наверно, — ответил я, надеясь, что он не спросит, зачем я приходил, тем более что проблемы с рубщиками выглядели сейчас смехотворными — я нажарил им свинину на ужин, они ели руками, настоящие поросята, хотя я положил каждому прибор, и вытирали руки о чистую одежду, особенно изгваздался Родион-с-туфлями, так что я взял его руку и стукнул ею о край стола, и все загоготали, кроме Антонова, заголосившего на своем непостижимом финском, что не мое собачье дело, как они едят. Я спокойно ответил ему, что если они не будут блюсти себя в чистоте, то погибнут от холода. Это их совсем развеселило. И только когда я силой заставил Родиона взять нож и вилку, пригрозив, что убью, если будет артачиться, его примеру последовали остальные — сперва Михаил, потом учитель, затем Антонов… обычным чередом, в этом и состояло превосходство Михаила: он первым чуял, куда ветер дует, а братья-киевляне всегда сдавались последними, они вообще ничего не понимали, для меня оставалось загадкой, как они дожили до сих пор, но я тогда вообще еще мало соображал.