— Не валяй дурака, Андре! — мягко сказал он. — Ложись спать, завтра поговорим.
Они расстались.
Бохов посмотрел Гефелю вслед и усталыми шагами пошел дальше. Бохова охватило чувство жалости, но он сам не знал, кого ему жаль: Гефеля, или ребенка, или того незнакомого поляка, который даже не подозревал, что в эту минуту решалась его судьба. Решалась заключенными, его собратьями, которые в силу сложившихся обстоятельств имели над ним власть. Бохов отогнал от себя эти мысли. Действовать надо быстро и бесстрашно. Он торопливо соображал. Скорей назад в барак!
Бохов перехватил Рунки, старосту блока, у выхода в тот момент, когда тот собирался нести заполненную рапортичку в канцелярию старосты лагеря.
— Дай сюда, Отто, я отнесу сам.
— Что-нибудь случилось? — спросил Рунки, заметив необычный тон Бохова.
— Ничего особенного, — ответил тот.
Рунки знал, что Бохов — один из лагерных «старожилов», чье слово имеет вес. О принадлежности Бохова К ИЛКу и вообще о существовании этой организации он не имел ни малейшего понятия. Среди политических заключенных действовал закон конспирации, связывавший их всех безусловным взаимным доверием. Любопытство отсутствовало, люди знали, но молчали обо всем, что должно было происходить в лагере. Здесь царили строгая внутренняя дисциплина и сознание полного единства, не допускавшее необдуманных вопросов о вещах, которых не следовало знать. Все без исключения подчинялись закону, который воспринимали как нечто само собой разумеющееся: важному делу помогать молчанием. Так они защищали друг друга и охраняли сокровенные тайны от разоблачения. Круг таких заключенных был велик, он распространялся на весь лагерь. В каждом бараке были товарищи, которые носили в сердце тайну, окутанную молчанием. Партия, их связавшая, была с ними здесь, в лагере, невидимая, неуловимая, вездесущая. Конечно, тому или иному она, так сказать, открывала свое лицо, но только тем, кому дозволено было его видеть. В остальном все они были на один лад: обритые наголо, в грязных лохмотьях, с красным треугольником и номером на груди… Потому Рунки не стал расспрашивать Бохова, когда тот отобрал у него рапортичку.
В комнате рядом с канцелярией, где помещались староста лагеря Кремер и его помощник Прелль, вечерняя деятельность уже затихла. Прелль вышел за чем-то в канцелярию. Кроме Кремера, занятого составлением для завтрашней переклички сводки всего состава лагеря, на основании рапортичек отдельных блоков, здесь находилось лишь несколько старост блоков и писарей, уже сдавших свои рапортички и болтавшихся без дела. Вошел Бохов. По его поведению — Бохов медлил передать рапортичку Кремеру — лагерный староста понял, что у писаря тридцать восьмого блока есть что-то на душе. Кремер тоже принадлежал к кругу знающих и молчащих. Назначение его лагерным старостой было устроено товарищами из ИЛКа. Эту важную должность раньше занимал назначенный Клуттигом уголовный преступник, который злоупотреблял своим постом для личных выгод и поэтому был устранен. Его нужно было заменить человеком, внушающим доверие. Члены ИЛКа остановили свой выбор на старосте блока Вальтере Кремере. Искусно использовав разногласия между Клуттигом и начальником лагеря Шваалем, товарищи из ИЛКа «сделали» Кремера лагерным старостой. Эта задача была возложена на надежного человека, парикмахера начальника лагеря, каждое утро обслуживавшего Швааля. В то время как Клуттиг для различных обязанностей, выполняемых заключенными, предпочитал уголовников, Швааль любил назначать политических, полагаясь на их высокий уровень развития и дисциплинированность. О вечных трениях между Клуттигом и Шваалем знал весь лагерь. Швааль охотно прислушивался к словам парикмахера, советовавшего ему назначить на пост старосты политического заключенного, ведь это давало ему случай лишний раз утереть нос строптивому помощнику. Так Кремера официально назначили приказом начальника лагеря. Кремер хоть и не был членом ИЛКа, но благодаря своему положению всегда стоял в центре событий. Ничто в лагере не могло произойти без его ведома. Он получал приказы от Швааля, от его помощника и от коменданта. Приказы нужно было выполнять, но так, чтобы жизнь и безопасность заключенных не ставились под угрозу. Это требовало ума и искусного маневрирования. Кремер, плотный, широкоплечий медник из Гамбурга, был олицетворением спокойствия. Ничто не могло вывести его из равновесия. Молчаливо сотрудничая с членами партии, нес он тяжкие обязанности своего поста. Подпольная партийная организация лагеря воплощалась для него в лице Герберта Бохова. И хотя Кремер ни разу не сказал об этом вслух, он знал, что все исходившее от Бохова, исходило от партии. Заботясь о том, чтобы староста лагеря как можно меньше знал о структуре их подпольной организации, Бохов нередко перегибал палку. «Не спрашивай, Вальтер, так для тебя лучше!» — часто говаривал он, когда Кремеру хотелось вникнуть в смысл указаний, которые давал ему Бохов. Кремер обычно молчал. Правда, частенько ему казалось странным, что из указаний делают «тайны». В эти минуты его охватывало искушение похлопать Бохова по плечу: «К чему такое скрытничанье, Герберт, я и сам кое-что понимаю!» Иногда он втихомолку посмеивался — ведь он знал то, что ему знать не полагалось, но чаще сердился — Бохов, по его мнению, сделал бы лучше, поговорив начистоту. Вот и сейчас, дружески поворчав, он выпроводил лишних посетителей и выжидательно посмотрел на Бохова.
— Глупая история! — начал тот.
— Что стряслось?
— Ты готовишь новый эшелон?
— Ну и что же? — вопросом ответил Кремер. — Прелль составляет ведомость.
— В последней партии новоприбывших есть поляк, Захарий Янковский. Он, наверно, в Малом лагере. Не можешь ли ты сунуть его в этот эшелон?
— А что с ним?
— Да ничего, — неопределенно ответил Бохов. — Свяжись с Гефелем. Он даст тебе кое-что для поляка.
— Что именно?
— Ребенка.
— Что-о?!
Кремер отбросил карандаш, которым делал записи. Бохов заметил, как изумлен Кремер.
— Пожалуйста, не спрашивай меня. Так нужно.
— Но ты говоришь о ребенке! Подумай, Герберт! Эшелон пойдет неизвестно куда! Ты понимаешь, что это значит?
Бохов начал нервничать.
— Я больше ничего не могу сказать.
Кремер встал.
— Что это за ребенок? Что с ним случилось? Бохов махнул рукой.
— Ничего. Дело не в нем.
— Могу себе представить! — фыркнул Кремер. — Послушай, Герберт, обычно я много не спрашиваю и полагаюсь на то, что…
— Вот и не спрашивай!
Кремер мрачно смотрел перед собой.
— Иногда ты чертовски затрудняешь мне дело, Герберт.
Бохов примирительно положил руку ему на плечо.
— Никто, кроме тебя, не может этим заняться. Гефель все знает. Скажи, что ты пришел по моему поручению.
Кремер угрюмо что-то проворчал. Он был недоволен.
На душе у Гефеля было неспокойно. Он быстро шел между бараками, направляясь к себе. Несколько запоздавших заключенных стучали башмаками, спеша в свои бараки. Через короткие промежутки времени слышался свист: староста лагеря делал вечерний обход. Его свистки означали, что никто из заключенных больше не должен находиться вне бараков. Свистки раздавались все дальше и тише. Мокрые от дождя крыши бараков тускло блестели. Под шагами Гефеля шуршал и скрипел щебень. Иногда Гефель спотыкался, он был так зол на Бохова, что шел, не замечая дороги. И чего Бохов мудрит из-за маленького ребенка? Продрогший, вошел Гефель в барак. Общие помещения опустели, все уже лежали на нарах. Дневальные гремели суповыми чанами. За столом сидел староста блока. В воздухе еще висел чад от вечерней похлебки, смешанный с запахом одежды, которая лежала аккуратно сложенная на скамьях. Никто не обратил внимания на Гефеля, он разделся и положил одежду на свое место.
«Не прав ли и конце концов Бохов? Какое мне дело до чужого ребенка? — размышлял Гефель. — Хватит забот и без того!»
Мысль эта показалась Гефелю настолько гадкой, что он устыдился ее. А попытавшись прогнать эту недобрую мысль, он вдруг вспомнил свою жену Дору. Откуда взялось это воспоминание? Неужели спавший в углу склада малютка извлек это мучительное чувство из глубоких недр его души? Оно затопило все его нутро, и он вдруг удивился, что в чуждом ему мире может быть женщина, которая называлась когда-то его женой. Как блуждающие огни, замелькали картины прошлого. У него был сын, которого он ни разу не видел, у него была квартира, настоящая квартира — с комнатами, окнами и мебелью. Но все эти образы не складывались в некое целое, а смутно маячили перед ним, подобно развалинам взорванного мира в непроглядной тьме. Гефель, сам того не заметив, закрыл руками лицо и, казалось, пристально всматривался в черную бездну. Раз в месяц он посылал письмо во мрак: «Дорогая Дора! Живу неплохо, я здоров, что поделывает малыш?» И раз в месяц к нему приходило письмо из мрака, и каждый раз жена в конце приписывала: «…горячо целую тебя…»