Не в первый раз видел Эггер отбитый русский город, но этот, пожалуй, не шел ни в какое сравнение с другими – так был он истерзан, изранен. В кварталах, составлявших его центр, все дома подряд были лишены стекол, на штукатурке, точно свежие кровоточащие раны, краснели глубокие борозды от полоснувших осколков. Так же кровоточаще, лучистыми звездами разной величины алел вырванный до половины кладки кирпич в тех местах, где пришелся прямой удар мины или снаряда; там, где удар был посильнее, зияли дыры, окруженные трещинами, змеисто разбегавшимися по плоскости стен. Крыши, испытавшие попадания авиабомб, кривились горбато, сдвинуто, развороченное железо свисало с них рваными лоскутами. Многие здания, выжженные изнутри, представляли пустые, зачерненные копотью коробки, едко вонявшие гарью. Иные дома только загорались, неохотно поддаваясь огню, другие горели во всю силу, жарко, уже неостановимо, клубя в и без того черное небо облака жирной сажи; горящие головешки отрывались от оконных рам, огнисто-золотых ребер стропил, падали, рассыпая искры, внутрь и снаружи зданий, к их подножиям – в битое стекло, в бело-розовый щебень крупными пластами осыпавшейся штукатурки.
Во всем чувствовалась близость фронта, близость войны. В черном небе над городом моментами повисал свист снаряда, выпущенного с советской стороны, и заканчивался трескучим разрывом, который городские стены повторяли многозвучным эхо. Громыхая по булыжному покрову улиц стальными шинами несокрушимо крепких колес, влекомые могучими, откормленными русскою пшеницею конями, куда-то двигались санитарные фуры, пустые и наполненные ранеными, повозки тыловых служб с разным военным имуществом, патронами, снарядами, минами. Эггер видел саперов, что-то делавших среди развалин, телефонистов, починявших поврежденные и прокладывавших новые линии связи, подносчиков пищи, торопливо пробиравшихся в дыму вдоль обугленных стен с тяжелыми термосами за спиною, видел шагающих в сторону передовой солдат – в полном снаряжении, с автоматами в загорелых, обнаженных до локтей руках, в низко надвинутых на глаза касках, с гранатами на деревянных палках, засунутых за пояса и в голенища сапог.
На пути встретился скверик, засаженный молодыми березками и кустами сирени. Из кустов под крутым углом торчали вверх тонкие парные стволы скорострельных зенитных пушек, возле них виднелись обтянутые пятнистой маскировочной тканью каски орудийной прислуги, наблюдавшей за воздухом.
Одной из сторон сквер выходил на перекрестье улиц, сходившихся с разных направлений. Здесь, по-видимому, разыгрался один из драматичных эпизодов ожесточенной борьбы за город: площадь была загромождена обгорелыми, продырявленными танками в крестах и звездах, сомкнувшимися вплотную, лоб в лоб, с дулами пушек, в упор уставленными друг в друга или повернутыми туда, куда был дан последний выстрел. От плотного, едкого запаха горелой резины и краски, солярового масла можно было задохнуться. Что-то еще дотлевало – в двух-трех местах из-под гусениц вился прозрачный синеватый дымок. На ближайшем танке был приоткрыт башенный люк. Наполовину из него высунувшись, головою вниз, по броне башни свисал раздутый разложением труп танкиста в кожаном шлеме – с негритянским черно-бурым лицом, невероятно увеличенными в размерах, страшно выпяченными, почти вылезшими из орбит пронзительно-голубыми белками глаз. Над ним, жужжа, споря из-за добычи, вились жирные сине-зеленые мухи...
Среди зданий, расположенных по окружности площади, Эггер заметил почти не пострадавший, непонятно каким образом даже сохранивший стекла всех своих витрин павильон, на котором висела белым по черному вывеска: «Похоронное бюро». Невдалеке от этой вывески алело вылинявшее кумачовое полотнище с хорошо знакомым Эггеру меловым лозунгом: «Смерть немецким оккупантам!» Эггер улыбнулся звучанию вывески и плаката, которое они приобретали в столь близком соседстве, и, приказав шоферу приостановиться, достал фотокамеру, испытывая профессиональную радость по поводу такой удачной находки, заключающей в себе богатые возможности для разнообразного и остроумного комментирования.
Командный центр дивизии, которая первой вступила в пределы города, вытеснила из него русские войска и за эти свои успехи была отмечена в специальном благодарственном приказе фюрера, помещался в глубоком подвале многоэтажного, свежей постройки, здания школы. В верхние этажи попало несколько авиабомб и крупных снарядов, немецких и русских, но благодаря железобетонной конструкции здание стояло еще крепко, надежно защищая сверху подвал. Взамен дневного света, не проникавшего снаружи, в коридорах и отсеках подвала ярко горели электрические лампочки, питаемые аккумуляторами. Под низкими сводами было вполне комфортабельно: солдаты в изобилии натащили из окружающих домов отличную мебель, ковры, даже картины, бронзовые статуэтки и комнатные цветы в фаянсовых плошках.
О приезде журналиста штаб был заранее предупрежден, Эггера ожидали. Генерал принял его тотчас же и, так как это было время утреннего завтрака, пригласил к своему столу.
Генерал, имевший боевой опыт первой мировой войны и еще тогда удостоенный своего генеральского звания, был уже стар годами, но крепок и молодцеват на вид, как могут быть молодцеваты старики, следящие за своим здоровьем, неукоснительно соблюдающие предписанную врачами диету и, невзирая на неудобства военной обстановки, начинающие свой день с физических упражнений и холодного душа. Он принадлежал к старинной аристократической фамилии, был тринадцатым в своем роду генералом – число это, считающееся несчастливым, нисколько не смущало рациональную, не подверженную мистике душу генерала. Тем более что весь долгий жизненный путь генерала был прямым и красноречивым опровержением этого поверья – во всех своих предприятиях, как в частной жизни, так и в военных делах, генерал до сих пор был неизменно удачлив.
Даже находясь в непосредственной близости к рубежам боевых действий, генерал не считал нужным отказываться от заведенного за столом порядка и привычных удобств: чистая белая скатерть была сервирована по всем правилам, для вина были поставлены узкие бокалы на длинных ножках – в тонком хрустальном стекле искристо дробился и сверкал множеством ослепительных точек свет сильных аккумуляторных ламп. Генерал сам своею сухой костистой рукою налил густое, как кровь, темно-рубиновое французское вино, той марки, которая, по преданиям, появилась во времена еще первых французских королей и насчитывала тысячелетний возраст. Один из сыновей генерала, в чине полковника служивший в оккупационных войсках на территории Франции, недавно сделал генералу прекрасный подарок – прислал несколько бутылок этого вина, зная, как будет приятно отцу, понимающему в винах толк.
Стены подвала иногда вздрагивали от близких разрывов; резонируя, бокалы отзывались на каждое сотрясение чуть слышным певучим звоном.
Генерал не располагал временем, но из уважения к имени гостя и пославшим его лицам он, закончив завтрак, за которым говорилось не о делах, а о берлинских новостях, последних концертных выступлениях, которые интересовали генерала, любившего музыку, в особенности старинную, отдал беседе с журналистом более часа, пока тот не исчерпал своих вопросов.
Беседуя с генералом, выслушивая его ответы, Эггер с профессиональной ловкостью заполнял блокнот значками стенографической скорописи. Золотое автоматическое перо, которым он легко и бесшумно скользил по страницам, было своеобразным уникумом. Эггер гордился и дорожил им, как никакой другой вещью из своего дорожного багажа. Это перо сопутствовало ему во всех его корреспондентских поездках по фронтам, оно заносило на бумагу слова фюрера и главнейших в государстве лиц, сообщения видных военных руководителей и прославленных своими победами полководцев. Эггер таил в себе честолюбивую мысль, что когда-нибудь впоследствии, когда будет учрежден музей военной журналистики, как признание неоспоримых заслуг немецкой печати в организации военных достижений государства, этому его потрудившемуся перу будет предоставлено право заслуженно занять там место среди других почетных экспонатов.
Выйдя от генерала, Эггер не пожелал отдыхать, чувствуя свои силы после генеральского вина и кофе на самом высоком подъеме, а сразу же в сопровождении специально прикомандированной к нему охраны отправился в длительную экскурсию по городу, чтобы ознакомиться с достопримечательностями уже как можно подробней и обстоятельней. Он с удовольствием поместился в коляску на пружинное сиденье одного из двух мощных мотоциклов с турельными пулеметами, гордый своей приобщенностью к окружающему его суровому миру войны, миру сильных людей в стальных шлемах и грубом военном обмундировании. С детства воображение, Эггера было пленено поэзией Киплинга: жизнь знаменитого англичанина, отдавшего свой талант романтике войны и солдатского подвига, манила Эггера как увлекательный пример, как высокий образец, и всякий раз, посещая фронт, Эггер не мог удержаться от того, чтобы не поволновать приятно мысленными сравнениями свое тщеславие...