Он потрясенно шатнулся вбок, впустил ее. Боялся до нее дотронуться.
— Да не бойся ты, — со вздохом уронила она, стаскивая с себя обгорелый ватник и швыряя его на пол коридора. — Настоящая я. Ты ж еще не понял, что люди умирают и воскресают. Редко, но бывает. Хочешь я тебя развеселю?.. как тогда!..
Она подбоченилась, выставила бедро вперед, синий шелк выблеснул люрексом, и лицо Леха покрылось сине-золотой светящейся сетью.
— Уезжаю я, солдатик, уезжаю в Азию!.. Неужель последний раз на милку я залазию!.. — заголосила она визгливо и шутейно. Он закрыл ей рот рукой и в ужасе отдернул руку, как от огня.
— Ну?.. Убедился?.. Живая я… Война, Юргенс! Настоящая. Не из книжек. Армагеддон со дня на день будет разрушен. Войска войдут в него по земле, огонь упадет на него с неба. Все будет как предсказано. Мне на Островах… так отец Иакинф говорил…
При имени Иакинфа лицо ее почернело, осунулось, золото и белизна и румянец исчезли из него, как выпитые жадными пытошными губами.
— Садись, — он придвинул ей стул трясущейся рукой. — Я видел, что ты погибла на Войне под разрывом снаряда. И косточек твоих не осталось. Все сожрал огонь. Но это неважно. Важно, что это ты. Прости меня, что я тебя оставил. Мужчина всегда оставляет женщину. Даже любимую. Даже…
— Слишком много болтаешь, Юргенс! — Бойкая беленькая девчонка Люсиль улыбнулась, показав перламутровые зубки горностая, топнула ножкой. — Тащи свою еду!.. Налей мне чаю горячего!.. Или у тебя… шаром покати?..
— Вот хлеб. Вот лук. Соль. Извини, разносолов не держу. Я только что из Парижа. Я чудом спасся. Я попал в дурную компанию. Я прожрал все деньги Ингвара. Серый человек мне их приносил раньше. Теперь не приносит. Должно быть, его убили. Здесь стреляют на каждом шагу.
— Спасибо, вкусно! — промычала Люсиль с набитым ртом. — Война тут, да! Здорово гремит!.. не убережешься. Погибло наше смешное искусство, никому оно не нужно, кроме галок да воробьев на рынке!.. — Она вытерла о синий шелк руки, утерла кулаком рот и выдохнула: — Ты хоть догадываешься, зачем я к тебе пришла?
Кипяток пота окатил его холодную спину.
— Идем. — Она встала, взяла его за руку крепкой и горячей маленькой ручкой. — Рифмадиссо жив. Он не убит. Он сидит перед Кремлем, в сугробе, и пророчествует. Живой пророк, понимаешь?!.. Он с нами! Он один может нас всех спасти. Кремль горит. Сегодня сбросили большую бомбу. Ты тут сидишь дома, закрываешь лицо руками. Ты смирился. На Армагеддон с небес летит огонь, и огонь стелется по земле, и есть человек, что сидит у Кремлевской стены и кричит, кто спасется, а кто погибнет. Бежим! Он сам послал меня. Он схватил меня за руку, когда я бежала мимо него. Я чуть в сугроб не упала. Он сказал мне: иди найди Юргенса, приведи ко мне, я скажу ему Тайну Мира. И у него было такое смешное старое, сморщенное лицо, личико… как яблочко, испеченное в печке… и он держал в крючках пальцев губную гармошку. И у него ноги были босые, и пятки красные, сильно замерзли, и уши синие, отмороженные, и на щеках щетина, и глаза у него светлые, светлые, яркие такие, как две звезды, пронзают тебя насквозь. Они пронзают военные самолеты, что летят над нами. На чей самолет он посмотрит — тот самолет прямо в небе загорится!.. Он сыграет тебе музыку мира на губной гармошке… Идем! Ну же! А то бомба упадет на нас и мы умрем, и никогда не узнаем Тайны!
— А если… — он дрожал, цеплял ее живую руку, не сводил с нее глаз, и светлый пот тек по его губе, по вискам, — а если мы узнаем Тайну Мира, нам что, легче будет умирать, да?!.. так, что ли?!.. да разве о Тайне Мира ты думаешь, когда умираешь?!.. разве о небесных звездах?!.. о Боге?!.. Даже те, кого причащают перед смертью и соборуют, те, что умирают, как люди, своей смертью и в своих постелях, не под пытками, не под взрывами и расстрельными пулями, не думают о Тайне, а жадно, жалко цепляются за жизнь: вот еще прожить миг… еще мгновенье… еще кусочек жизни дайте отщипнуть… еще крохотку… И Христос наш, на Кресте, о том же молил! О том же, говорю тебе!..
Она тащила его за собой.
— Ох и сильная ты!.. Жилистая…
— Некормленая, вот жилы на мне и выросли… Нелюбленая… Настоящая русская баба я стала, а не куколка Люсиль, птичка, певичка…
Он засмеялся, схватил ее, пригреб к себе и звонко, шумно, будто хлопнула оконная отлетевшая на ветру створка, поцеловал в щеку.
— Нет, ты птичка. Ты голубка. Бежим, голубка моя, хоть это все и сон!
— Нет, явь! Явь, я тебе говорю!..
Они выбежали на улицу. Зарево Армагеддона вставало со всех сторон, и они бежали в кольце огней, в россыпях горящих плах и балок, и огонь вырывался из пустых оконных глазниц, и скатывался на них с разрушенных крыш водопадом, и огонь внезапно взрывался под их торопливыми ногами красными фонтанами, и откидывался золотыми занавесями, и обнимал их, пытаясь прижать к стене, подмять под себя, как бандит; и они бежали, охваченные огнем, невредимые, и Лех жмурился — огонь ослеплял, а Люсиль хохотала — огонь веселил, — и она кричала ему, оглушенному огнем:
— Мы же все все равно умрем!.. Так зачем печалиться!.. Гляди, огонь — как это красиво!.. Как это страшно и хорошо!.. Он пляшет, он поет песню… совсем как я!..
Они вылетели, держась за руки, на Красную площадь, подбежали к сгорбленному, сидящему на снегу человечку. Он оторвал ото рта губную гармошку и поднял к ним свое лицо. Лех и Люсиль сели на корточки, человек зацепил скрюченными пальцами ком снега и потер снежком обращенные к нему лица Люсили и Леха.
— Это ваше снежное Крещенье — перед Крещеньем огненным, — сказал он, будто сто труб просипели, продудели проклятый и гонимый гимн. — Готовы ли вы, дети мои?!..
Сколько лет, сколько долгих столетий мы были готовы ко всему. Неужели же и теперь не сдюжим.
Лех сильней сжал руку Люсили. Он боялся поглядеть на нее. Он боялся: поглядит, и увидит старуху с Тишинского рынка, или школьницу со Сретенки, или дворницкую бабу с Ордынки, с метлой и лопатой. Или, еще лучше, выжившую из ума актрису погорелого театра, сыгравшую с ним, по своей воле, смешной спектакль. Рифмадиссо! Не обмани! Всю правду скажи! Нас так долго обманывали! Эта Война — настоящая. Ты — настоящий. Ты умер и воскрес. Люсиль умерла и воскресла. Может быть, меня уже — нет?!
В огне, в полыхающем зареве, в налетающем смертном духе сажи и гари, в криках людских с Замоскворечья, с Волхонки, от Храма Христа Спасителя били, били бешеные колокола.
…он разлепил глаза. Они привязали его крепко. Их никого нет в пустом каменном бочонке, где они его мучали. Долго ли? Коротко…
Он огляделся. Руки прикручены к креслу. Они просчитаются. Он солдат. Он попадал не в такие переделки. У него в шрамах не только рожа, но и душа. И мозги у него ученые, как попугаи. Он вытащит счастливый билет. Считайте, господа, что вы уже проиграли.
Он подкатился, переваливаясь, в тяжелом резном кресле к железному сейфу, подтянул руку, обмотанную крепкой веревкой, к стальной острой скобе. Нажимать, тереть, перетирать. Зверь и то кумекает, как освободиться, если он в капкане. Свобода — условье жить. Тот мертв, кто подчинится. Мы выиграем эту Войну.
Он закряхтел, заскрипел зубами и нажал на скобу сильнее. Веревка разорвалась, и ножевой стальной выступ всадился в кожу до кости.
Рука обливалась кровью. Он вытер ее о штанину. Кости целы; весь в синяках, в кровавых мазках. Бежать можешь?! Идти, ползти можешь?! Больше от тебя ничего и не требуется. Какой тут этаж?..
Он освободил другую руку, размял затекшие мышцы, подошел к окну. Совсем здорово. Подвал. Вон людские ноги видать. Бегут, стучат каблуками. И решетка. Хилая, тонкие прутья, не как у нас в России, — о, Франция изящна во всем. Он дамскую железную вуальку высадит играючи.
Стекло он разбил почти бесшумно, послышался лишь легкий хруп. Вцепился в витой металл. Вытрясал его из кирпичных пазов. Мне надо на волю. На волю. Они усыпили меня. Они думали — я не проснусь. Никогда не проснусь. Где я?! Я вспомнил. Я проснулся. Я должен бежать. Дьявольская решетка. Я тебя сломаю. Я тебя ненавижу. На!
Живые мышцы восторжествовали над сталью. Он весь обливался потом. Вылезя из окна, он водрузил решетку на место, как ни в чем не бывало, подтянулся на локтях, выпрыгнул из подвальной ямы.
Прелестная парижская улица жила своей легкомысленной, безумной и цветной жизнью. Он сощурился, прочитал на фасаде дома: «Rue de Saint-Honore». Улица его жизни. Он запомнит твое названье. Какой из себя, с виду, был этот святой Оноре?.. Забулдыга?.. Пьяница?.. Любитель вонючего сыра?.. Волокита, повеса?.. Карточный игрок?.. Все святые были когда-то великими грешниками. Не согрешишь — не покаешься.
Он старался сохранять спокойствие, идя по улице между озабоченными либо беспечно фланирующими парижанами; на него оглядывались: кровоподтеки, ссадины, синяки, присохшие струпья ножевых пытальных порезов. Эй, я клоун, я после представленья, господа!.. Это я нарошно намазался. Это все брусничный сок… все давленая вишня… клубника…