— Меня всегда привлекала на фронте психология солдата. Тем более разведчика. — Качарава что-то вспомнил, помолчал, словно подыскивая, с чего бы начать. — Разведку всегда было трудно формировать, — неторопливо заговорил Павел Антонович. — Я даже вывел такую закономерность: если на вопрос командира полка Мещерякова: «Кто хочет в разведку — два шага вперед!» — из строя вновь прибывших вышло много желающих, значит, в строю одни новички, не обстрелянные, значит, много любителей романтики. А если вышел один-два — значит, в пополнение пришли «старички», которые уже знают, почем фунт этой романтики.
— Комплектовать разведку было трудно даже не только потому, что порой мало объявлялось желающих, — продолжал Павел Антонович, быстро воспламеняясь и снова крутясь на кушетке от нетерпения. — Трудность была еще и в том, что из тех желающих, которые вышли из строя на два шага, далеко не все становятся потом разведчиками. Вот такой пример. Парнишка числится очень драчливым и смелым. Дерется со всеми на улице. Вроде бы смелый. Но на кладбище ночью один не пойдет. А вместе с тем есть парень — тихий, не дерется, но на кладбище ночью один пойдет. Этот парень годится в разведку. А тот — нет. Я в этом убедился на большом опыте. Разведчики — это люди особой психологии.
Павел Антонович прервал свою энергичную, напористую скороговорку. И я почувствовал: он не может на чем-то сосредоточиться, остановиться на главном — столько у него накопилось мыслей, наблюдений, будто чувствовал, что больше ему уже не ворошить то старое, уже начавшее прессоваться в глубинах души. Это был его последний экскурс в войну. Я не торопил его, не перебивал и вообще почти не задавал вопросов — только искоса поглядывал на колеблющийся индикатор магнитофона.
Казалось, о многом ли можно поговорить за два часа? И вроде бы совсем ни о чем, а в то же время мы поговорили очень о многом.
Мы не забыли нашу старую неписаную традицию — после боев, на отдыхе, вспоминать и рассказывать новичкам о погибших разведчиках. В квартире на бульваре Генерала Карбышева новичков не было — рассказывали друг другу. Мы вспомнили всех, всех погибших поименно. Мы с Иваном вспомнили тех, кто погиб до прихода Качаравы в полк. Павел Антонович с Иваном вспоминали тех разведчиков, кто погиб уже после моего ранения на Курской дуге. Много, ой как много набралось их, кто не вернулся с нейтральной полосы и кого мы принесли на плащ-палатке! Сидя за столом у своего начальника разведки, мы с Иваном Исаевым выпили за память о них. И помолчали. (Кто из нас тогда знал, что нашему начальнику разведки осталось жить только семнадцать дней…) Помолчали — будто снова простились с каждым уже через три с лишним десятилетия. И в который раз удивились: неужели прошло три десятилетия! А ведь вот они, эти ребята — словно вчера были еще живыми. Я вижу, как улыбается Казнодий, сверкая ослепительно белыми зубами; вижу, как разбрасывает коленями при ходьбе Рассказов в своих трофейных с высокими голяшками сапогах; вижу, как с глубокомысленным видом сидит над шахматной доской Гошка Звягин; хорошо помню нашего взводного (последнего моего взводного в этой дивизии) лейтенанта Малявина — скуластого, с во-от такими плечами, не обхватишь.
Павел Антонович перебил меня:
— А вы знаете, как он погиб?
Я вообще не знал, что его нет в живых.
— Он единственный погиб, когда мы в ущелье громили немецкую колонну и брали знамя триста четвертой эсэсовской дивизии. — Павел Антонович замолк, опустил седую кудлатую голову. — Дико погиб. Под пулеметную очередь попал — грудь наискось пересекли. Помню, медали аж почернели…
* * *
И вот теперь, после этой телеграммы о кончине Павла Антоновича Качаравы я иногда включаю магнитофон и слушаю напористую, эмоциональную скороговорку бывшего начальника разведки нашего полка. Слушаю и каждый раз вновь и вновь зажигаюсь его неукротимой, буквально пламенной энергией. И всякий раз при этом у меня появляется одно и то же странное чувство: ведь нет уже человека, а я слышу его живой голос, помню лицо, глаза… И вообще мне почему-то всегда казалось, что все, что было когда-то в моей жизни, не ушло бесследно в небытие, не исчезло, не растворилось, что его можно вернуть, то прошлое — можно вернуть и просмотреть, пережить еще раз, как кино. И не только «можно», а оно непременно, непременно вернется, и те люди, умершие люди, ушедшие из мира, тоже вернутся…
Когда я бываю на театральных представлениях, то меня почти каждый раз до слез радует одно обстоятельство: погибшие на сценических подмостках воины после закрытия занавеса встают, улыбаются, как ни в чем не бывало, хотя только что умирали столь правдоподобно и по-настоящему, что не поверить в их смерть просто нельзя. Их, этих, только что убитых на глазах у всех, можно после представления встретить за кулисами немного усталыми от «умирания» и отчужденными, словно не совсем еще ожившими.
Так иной раз — кажется мне — должно произойти и с теми нашими ребятами, которые на наших глазах убиты.
Но проходят годы, а они не встают. И у тебя начинает щемить сердце: это — жизнь, а не театральное представление, после которого за кулисами можно встретить всех действующих лиц. Там, на фронте, все было серьезно и все было «взаправду». Поэтому-то сейчас, на встречах ветеранов войны многих нет — почитай, никого из тех, кто постоянно находился под огнем.
Но разведчики (как и все фронтовики) погибали не только на войне. Они гибли каждый год в течение всех трех с лишним десятилетий! Умер и Федор Мезин. Минувшим летом скоропостижно. Ровно через год после нашей встречи. Поэтому-то нас становится все меньше и меньше. Война и сегодня косит старых фронтовиков. Только не пулеметами…
Почти у каждого из нас с годами появляются свои странности. Павел Антонович Качарава остерегался семерки. А умер он… двадцать девятого мая.
Я был знаком с ним лишь два часа, а помнить, наверное, буду этого человека всю жизнь — столько в нем необычного, загадочного и неиссякаемо живучего.
Через три дня после его смерти у него родился внук — тоже Павел и тоже Качарава.
Жизнь продолжается…
1965–1978 гг.