— Чьи слова? — спросил Коклюш.
Алеше не хотелось говорить, что это он сам так подумал только сейчас.
— Не все равно чьи? Забыл.
Коклюш протянул руку, по Алеша взял его чемодан и пошел провожать, оставив Василия мять замазку.
Зачем пошел? Он сознался себе, что еще боялся оставаться один. Это пройдет... Завтра он будет чуть дальше от сегодняшнего дня, после своего бесповоротного решения, а послезавтра еще дальше... И настанет день, когда все забудется...
— Чего ты такой? — спросил Коклюш на вокзале.
— Какой?
— За всю дорогу — ни слова.
— Разве?
— Девушка?
— Ну, девушка! Подумаешь!
Сквозь улыбку, радуясь, как легко получается, Алеша вдруг рассказал об Анке. Пусть и Коклюш прибавит свою каплю к его неопровержимым выводам. Но... Уже поезд лязгнул буферами, же покатился вагон, а Коклюш все стоял в тамбуре и кричал:
— Она не такая! Я с ней ехал! Я знаю!
Поезд уходил, изгибаясь дугой вдоль асфальтированной платформы.
— Ты спроси этого вислоносого, — кричал Коклюш, — что такое любовь?
Колеса стучали.
А ушел поезд, и стало тихо, ни вопросов, ни надежд. Только эхо, всегда живущее на вокзале...
Накануне Дня Победы батя смастерил две новых скамейки у косых ворот тети Вари. Она захотела, чтобы, как в былые времена, у ее ворот сели приодетые бабоньки, а она сыграла им на баяне. Уж сколько она посулила бате, неизвестно, но он старался. Похоже, ему нравилась эта простая работа, для которой всего и требовались пила, рубанок да молоток. Они-то остались у него в сараюхе, и он настрогал реек, чтобы сделать скамейки легкие, с наклонными спинками, как в городском парке.
На траве, наблюдая за его работой, шушукалась пацанва. Кто сидел на корточках, а кто прилег на пузо — земля теплела. Пацаны норовили подержать рейки, поднять упавший гвоздь, подать молоток. Один малыш хотел сам забить гвоздь, который нашел в траве, но батя шутливо остудил его:
— Нельзя!
— Почему?
— А потому! Когда кузнец кует, лягушка лапку не сует.
— Так я же не лягушка! — обиделся пацан.
— А кто? Пых-пых... Откуда ты такой взялся?
— В капусте нашли.
— А меня купили в универмаге, — сказал второй, глазастый.
Третий, постарше, остриженный наголо, сидел степенно. Остатки жестких волос торчали на его круглой, как мяч, голове колючками репейника. Видно, стригли домашним способом. Он презрительно поглядел на несмышленышей:
— А меня папка с мамкой сами сделали. Так дешевле.
— Пых-пых... Ты им дешево обошелся, — сказал батя.
Снова он просматривал рейки, примерял. Тянул время, не хотел оканчивать работу. И все рассказывал Алеше, как сколачивал терем над прежним слободским колодцем. Чего он только не смастерил за жизнь! А вспоминался колодец...
Пацанва между тем шепталась:
— Откуда она, эта тетка?
— Из Сибири.
— Родственница?
— Фига!
— Совсем чужая!
— Не знаешь?
— Много будете знать, — сказал батя, вынимая гвозди изо рта, — скоро состаритесь.
— Не-е... Умней станем, — возразил стриженый репей.
— Кто тебе сказал?
— Сам соображаю.
Батя покачал головой.
Кто была эта тетка, о какой они загудели, пацанве знать не полагалось. Приехала она вчера, толстая, неповоротливая, с одной клеенчатой сумкой в руке, и тащилась по слободке, трудно переставляя ноги. А через час слободка ахнула. Приехала жена в свое время без вести пропавшего из слободки баяниста Коли. Настоящая!
Была война, девушки посылали бойцам на фронт свои карточки с нежными словами. И Варя свою послала. Сначала одну, а потом еще, потому что он ей ответил. Началась любовь в самодельных конвертах. Вот после войны он к ней и постучался, прибыв прямо с эшелона, который остановился на городском вокзале в цветах и надписях на красных теплушках: «Мы победили!», «Здравствуй, мама!» И еще в этом роде.
А в Сибири ждали Колю жена и двое детей, один меньше другого. Коля решил к ним с войны не возвращаться, отрубил. Да от Вари скрыл. А когда она узнала об этом — проговорился как-то баянист! — проплакала всю ночь. А утром собрала в дорогу, пирогов напекла, только и попросила:
— Отдай мои фотки. — И выпроводила!
Чтобы совсем забыл, значит! И уехал Коля с пирогами в свою далекую Сибирь. Но Варю не забыл. Перед тем как помереть, велел жене передать Варе последний поклон. Вот кто эта тетка была... И вот с чем приехала.
И Алеша подумал: пусть теперь одни ругали Варю, другие хвалили, она сделала, как велело ей сердце. Никого не спрашивала, ни с кем не советовалась.
А он-то? Он-то? Почему он спрашивает и слушает других?
Не слушает, он сам решил: больше нет Анки. Проживет...
А если он не чувствует себя спокойно, то ведь не сразу это дается. Ему надо еще увидеться с Анкой. Люди знают, как Анка потешалась над ним, а он?.. Он ей ничего даже не сказал. Его очередь. Что-то в нем выпрямилось, будто пружинистый хлыст, так, что уж больше не согнется. Да, вот чего ему не хватало, чтобы отделаться от слюнтяйства, от тяги к ней... Он увидится с Анкой. Конечно, лучше всего при людях. И скажет ей, кто она. Вслух, при всех... И, может быть, даст пощечину. Пусть увидит слободка, какой он, Алеша Сучков! Свой.
Это ему понравилось. А чего? Убить бы мог! Мог?
Батя вколотил последний гвоздь и погладил доску. Пацанва уселась на скамейки, заболтала ногами вовсю... Батя скидал нехитрый инструмент в переносной ящик с ручкой, и тогда Алеша сказал ему:
— Ты домой? А я... ненадолго... тут вот...
И пошел к древнему дубу у ворот Распоповых.
— Анка дома? — спросил он Сергеича, дремавшего на скамейке.
— А где ж ей быть?
Алеша вошел во двор и крикнул:
— Анка!
Она сразу растворила окно и выглянула, точно ждала. Какая-то бледная, с незнакомым лицом...
— Пойдем, — позвал Алеша.
— Куда?
— К реке...
В ее огромных глазах зажегся и заскользил испуг.
— Я догоню...
У реки стало еще зеленее. Вымахала и загустела трава. Птицы примолкли, когда солнце закатилось. Мимо прошли слободские с веслами, с сачками на длинных палках. Сачки распирало от пузатой рыбы — верши выгребли после работы. Прошли, оглядели...
Анки все не было.
Он ждал и смотрел, как по реке плыли бутылки. Горлышками вверх. Стоя. Это жители счастливой Верхней слободки посылали свой вечерний привет жителям Нижней... Счастливая она, потому что жить ей осталось месяцы, может, дни... Пятиэтажки давно вторглись в нее, как корабли; половину, а то и больше слободки уже очистили могучие и аккуратные бульдозеры, а другие домишки попрятались по щелям, как лодки между кораблями, жили под их светом, слушали музыку из их окон. Не жили — доживали...
А Нижней, как сказал Куцуруп, еще цвести и пахнуть!
Когда-то, в давние времена, слободки враждовали, никто и не помнит почему. Случалось, ходили не в гости, а мериться силушкой. В наши дни поубавилось охотников перешибать носы, но верхнеслободские наловчились дразнить «нижних» этими бутылками... Набирали в них немного воды — для устойчивости — и пускали плыть по течению. Дескать, мы уже выпили... Завидуйте!
Анки все не было.
И он позволил себе вспомнить главное, что делало все его переживания острей и глубже, а все события непоправимей. В этой второй жизни, из воспоминаний, самым главным был тот полдень, который не повторится. Он уже был прошлогодний...
В тот полдень Алеша остановился у ворот Распоповых, как часто останавливался, а иногда и просто приходил постоять. Это делалось будто само собой. Тихо, в пыли и дреме, лежала улица. Высокий забор с колючей проволокой, высокие ворота прятали Анку. Калитка была закрыта наглухо.
Алеша толкнул ее и забеспокоился. Анка всегда спешила замкнуть калитку, когда родители ругались. Чем старше становилась, тем стремительней бросалась к калитке при первых искрах скандала, пока он не разгорелся, и хваталась за дубовую задвижку, будто отсекала все связи с внешним миром. А может, потому бросалась скорее, что, старея, родители грызлись беспощадней. Иногда Анка сама прижималась спиной к калитке и стояла, загораживая их раздоры от жизни, другой или казавшейся совсем другой. Чтобы не мучили вопросами, взглядами, насмешками, сочувствием...
Алеша позвал. Не ответила. Не было ее за калиткой. Постучал погромче. Не ответили.
Тогда он побежал вдоль забора к акации, будто его толкнули. Исчезло все. Вокруг не было никого и ничего. Ни других дворов, ни заборов. Ни улицы. Он вскарабкался на акацию, повис на ломкой колючей ветке и обезьяной перемахнул во двор, оставив на проволочной игле клочок рубахи. Еще через мгновение он был у одуряюще пахучего жасминового куста, росшего под окном, из которого летели, выбрасываясь и сшибаясь, как горящие поленья из костра, крики Анны Матвеевны и Сергеича. Ее голос был визгливей, но Алеша все равно ни слова не разобрал. Он увидел, что дверь в сарай приоткрыта, чуть-чуть, на щель с кулак, и рванулся к ней.