— Двадцать пятое, — сказал инженер.
— В ночь на двадцать пятое июля убит советским солдатом Леонидом Богорадом… Узнаешь теперь… солдат?
Ленька, не отрываясь, смотрел на карточку, на улыбающееся, веселое, курносое лицо. Там, в поле, у разбитых снарядами груш, он не видел этого лица. Но эту шею, крепкую круглую шею… Он отвернулся, он не мог на нее смотреть.
Орлик был весел и говорлив. После всего происшедшего он испытывал нервное возбуждение, и сейчас ему хотелось говорить, действовать, быть активным.
— А ну, хозяин, не жмись, не жмись. Вываливай на стол все свои богатства.
Он быстро и ловко очистил стол от бумаг и папок, покрыл его газетой.
— Тебе б такого ординарца, Богаткин, а? Возьми к себе, не пожалеешь.
Богаткин известен был на всю дивизию тем, что, как он сам говорил, не признавал «института денщиков» — сам подшивал себе подворотнички, стирал носки, носовые платки. Сейчас он деловито, по-хозяйски вытер полотенцем граненый стакан, крышку от фляжки и стаканчик для бритья, потом достал из-под стола две бутылки коньяку и, тоже обтерев их полотенцем, поставил на стол. Орлик со знанием дела стал разглядывать этикетки.
— Неважные у тебя, брат, саперы. Могли бы и французский достать. — Двумя ловкими ударами он выбил пробки и понюхал горлышко. — Нет, ничего, жить можно. А закуска?
Богаткин положил на стол плитку шоколада в коричневой с золотом обертке и плоскую баночку сардин. Орлик прищелкнул языком.
— Живем, Богорад. Тут у нас целый интернационал — коньяк венгерский, шоколад швейцарский, сардины португальские. Ел когда-нибудь сардины, сознайся? Пальчики оближешь. Да оторвись ты от этих карточек. На Гретхен златокудрую загляделся?
Ленька молча протянул фотографию.
— А бабка ничего, а? — Орлик, прищурив один глаз, посмотрел на фотографию. — У покойничка, видать, губа не дура была…
Ленька исподлобья глянул на капитана и опустил глаза.
— Не надо так, товарищ капитан…
Но капитан не расслышал или сделал вид, что не слышит, подошел к столу, взял стаканы и протянул один Леньке.
— За твое огневое крещение, Леонид Семенович! За вторую твою боевую ночь.
Ленька молча стоял, опустив голову.
— В первую ты познакомился с минами. И с нами. А во вторую — с этим самым, с Гетцке… Ну, чего приуныл? — Капитан взял его за подбородок. — Пей, развеселишься.
Ленька отрицательно мотнул головой.
— Ты что, болен? Богаткин, дай-ка градусник. Ей-Богу, он заболел.
— Разрешите идти, товарищ капитан, — очень тихо сказал Ленька.
— Куда? — Орлик стоял перед Ленькой, держа в одной руке бритвенный, в другой граненый стакан, оба полные до краев. — Куда идти?
— Никуда… Подожду вас снаружи.
— Но ты ж сам еще вечером, когда мы шли на задание…
Ленька поднял голову и посмотрел капитану в глаза.
— Разрешите идти, товарищ капитан, — так же тихо, настойчиво повторил он.
Капитан круто повернулся, подошел к столу, поставил стаканы, постоял так несколько секунд, потом, не поворачиваясь, сказал «иди» и, когда Ленька вышел, залпом, не чокнувшись, выпил полный стакан.
Орлик долго стоял над спящим Ленькой. Свернувшись калачиком, он лежал под кустом, сжав коленями автомат и совсем по-детски подложив под щеку сложенные ладони. Во сне он шевелил губами, вздрагивал. И вокруг на траве, в кустах лежали такие же ребята, укрытые шинелями, телогрейками, по двое, по трое, прижавшись друг к другу, и всем им что-то снилось, и все они что-то бормотали, вздыхали во сне.
Был четвертый час, начинало уже светать, но птицы еще не пели, самолеты еще не появились. И хотя именно сейчас надо было идти к себе в батальон, Орлику жалко было будить этого спящего мальчика, так крепко сжавшего коленями автомат. А может, не только жаль, может быть, он просто оттягивал ту минуту, когда этот мальчик проснется, откроет глаза и посмотрит на него.
«Цвирик… цвирик… цвирик…» Проснулась первая птичка. «Цвирик… цвирик…»
Ленька поежился, почмокал, повернулся на спину, почесал голый живот, потом потер нос, зевнул и открыл глаза. И в глазах этих было сейчас только детство, только небо, только невероятное желание спать.
«Цвирик… цвирик… цвирик…»