Постепенно грохот взрывов утих; постепенно кружившиеся в воздухе обломки попадали. Куски металла и оторванные части человеческих тел погрузились в таявший снег. Мы нашли Барселону в стороне, куда его отбросило первым взрывом. Он был жив, но без сознания, мундир был изодран в клочья, сбоку на груди кровоточила большая рана. Мы перевязали его, как могли, и бережно понесли к дороге, где санитар уже устроил пункт первой помощи. Когда мы осторожно положили Барселону в снег, наши глаза обратились к зрелищу, которое было слишком жутким для созерцания. И вместе с тем приковывало к себе взгляд… Ты смотрел, пока не ощущал, что тебя тошнит от отвращения и корежит от ужаса, но все равно не мог отвести глаз от изуродованной массы под перевернутыми санями. Юный солдат, полуразорванный-полураздавленный, поразительно и жутко дышал…
— Господи, — закрыв рукой глаза, пробормотал Старик. — Господи, пусть он умрет…
Потрясенный как никогда в жизни, я стоял вместе с другими, глядя на невероятно трогательную, невероятно отталкивающую массу, которая несколько секунд назад была человеком. Она лежала нижней частью под санями, раздавленные остатки груди все еще вздымались какой-то продолжавшей биться там жизнью. На месте лица было пятно крови, кожи и черных, зияющих дыр. Пустые глазницы, яма на месте носа; губы с подбородком были оторваны, язык тоже, один глаз свисал с полосы отделившейся от костей плоти…
Отвернуться и выблевать казалось предательством павшего товарища. Отойти и забыть казалось дезертирством. И я стоял, не отводя глаз, желая, чтобы его сердце прекратило бессмысленное биение, избавило меня от добровольно взятой на себя задачи наблюдать агонию человека.
Я не сразу осознал, что Грегор вытащил револьвер. И пожалел, что сам не вытащил первым, чтобы мы вместе покончили с этим положением вещей.
— Не надо, — сказал Старик. — Не делай этого.
Он покачал головой и мягко вынул оружие из руки Грегора.
— Но нельзя же оставлять его в таком состоянии… он все равно умрет… и даже если выживет, — мямлил Грегор, держась за руку Старика, — то на человека похож не будет…
— Не говори так, — сказал санитар, склонясь над изувеченным и терпеливо собирая части тела. — Каждый имеет право на жизнь. Он выживет, если у него есть воля.
— Но лицо… — прошептал Грегор.
Санитар достал шприц.
— Его восстановят. Есть специальная больница возле Баден-Бадена… сразу же за городом. Это называется пластическая хирургия. Его смогут собрать снова.
Грегор с сомнением посмотрел на жуткую массу, бывшую человеческим лицом. Санитар закусил губу и сделал укол.
— Ну… пусть они не совсем такие, как прежде, — признал он. — Но, по крайней мере, живые… и их держат всех вместе, понимаете? Не выпускают за территорию… Так лучше для морального состояния.
Все молчали.
— Чьего морального состояния? — спросил я. И указал подбородком на изувеченного. — Его? Или тех, кто за стенами больницы?
— Не спрашивай меня, — пробормотал санитар. — Это совершенно секретное учреждение, вот и все, что я знаю.
Старик обратил взгляд на новобранцев, глядевших, испуганно сбившись в кучку, на эту сцену.
— Смотрите, смотрите, как следует, — злобно сказал он. — Это был человек. Вам хоть говорили, как будет на фронте? Говорили, что от вас ждут вот такой жертвы? Не мгновенной смерти, а увечья, от которого вы будете страдать до конца жизни… И если кто-то из вас переживет эту бойню, непременно расскажите сыновьям, когда они у вас появятся, что война — это вот что такое… люди, похожие на туши на полке у мясника…
Мы погрузили раненых на оставшиеся сани и снова тронулись к передовой. Барселона пришел в сознание и лихорадочно бормотал, время от времени вскрикивал, лежа на дне саней. Мы сделали для него все возможное, но бинты уже пропитались кровью. Едва мы выехали из деревни, русская артиллерия открыла огонь. Легионер взглянул на часы.
— Одиннадцать. Как всегда. Что бы мы без них делали?
Прибыв на место, мы отнесли Барселону в полевой госпиталь и дали взятку одному из врачей, чтобы уделял ему особое внимание. На другой день навестили его. Барселона лежал на койке, лицо его было серее грубых серых простыней, в груди у него была дренажная трубка, и он очень жалел себя. Возле койки лежал паек, есть который он был не в силах: яйцо, немного колбасы и апельсин… Малыш то и дело обращал взгляд на тарелку и в конце концов не выдержал.
— Ты не голоден?
Барселона слабо покачал головой.
— Ну, что ж, раз так… — Малыш жадно протянул лапищу и сгреб еду. — Глупо оставлять ее какому-нибудь типу.
— Ладно, — прошептал Барселона, когда колбаса исчезла во рту Малыша. — Ешь… И апельсин, — добавил он, когда Малыш стал сдирать кожуру зубами.
— А что скажешь про свой бушлат? — поинтересовался Малыш, запихивая в рот апельсиновые дольки.
И вожделенно посмотрел на него. У него поверх мундира была только тонкая маскировочная куртка, и мы все знали, что если Барселона умрет, его бушлат непременно присвоит кто-то из санитаров. Эта хорошая, теплая вещь была на вес золота.
— Что скажешь? — спросил снова Малыш. — Пока ты здесь, он тебе не нужен. Может, я его позаимствую?
— Нет!
От слабости Барселона кричать не мог, но горячность его протеста была очевидной. Он посмотрел на нас так умоляюще, что Старик дал Малышу сильного пинка в ногу и велел заткнуться.
Перед уходом мы быстро огляделись и оставили Барселоне все свои сигареты с опиумом и два литра водки. Если он выживет, ему нужно будет чем-то поддерживать настроение. Сунули все под подушку, куда никто больше не заглянет, и попрощались.
Когда мы пришли на следующий день, нам сообщили, что Барселону перевели в какой-то госпиталь в Сталинграде.
— Черт возьми! — выкрикнул Малыш. — Оба исчезли… он и его бушлат! Что за двойное невезение!
Все, на что мы надеялись, все, для чего трудились, теперь стало действительностью. У нас есть не только хорошо организованное государство, но и в лице Адольфа Гитлера вождь, за которым мы будем следовать до конца.
Пастор Штайнеман, 5 августа 1933 г.
Рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер задумчиво смотрел из-за своего стола на штандартенфюрера Теодора Эйке, развалившегося в кресле и словно бы не замечавшего его взгляда.
Через несколько секунд Гиммлер отодвинулся назад вместе со стулом и встал. Скрипя ботинками, подошел к окну и выглянул на белый простор Принц-Альбрехтштрассе, где первый снег лежал еще нетронутым. Нахмурился, откашлялся, заложил руки за спину и повернулся к Эйке.
— Ради вашего блага надеюсь, дорогой друг… — Гиммлер сделал паузу и мрачно, предостерегающе улыбнулся. — Ради вашего же блага надеюсь, что вы сейчас сказали мне правду.
— Рейхсфюрер! — Протестующее восклицание Эйке прозвучало почти насмешливо. — У этой старой суки определенно в жилах была еврейская кровь… и притом больше, чем несколько капель. По крайней мере, четвертая часть. Я давно это подозревал, только до сих пор не имел доказательств… Но в любом случае достаточно только взглянуть на фамильный нос, он торчит на километр!
Эйке запрокинул голову и громко засмеялся. Гиммлер, сморщив нос и закрыв глаза, сделал глубокий вдох и сосчитал до десяти. Этот человек всякий раз, когда открывал рот, вызывал у него раздражение. Язык у него был грубым, чувство юмора граничило с идиотизмом.
— Хорошо. Поверю вам на слово. Больше вам не о чем сообщить? В таком случае желаю всего хорошего… Хайль Гитлер!
Как только Эйке вышел, Гиммлер снова сел за стол и поднял телефонную трубку. Раздраженно побарабанил пальцами по бумагам, которые оставил штандартенфюрер.
— Пришлите ко мне обергруппенфюрера Гейдриха[24]… немедленно!
Через несколько секунд Гейдрих бесшумно вошел. Он был больше диким зверем, чем человеком, обладал изяществом, хитростью и жестокостью рыси. Гиммлер смотрел, как он закрывает дверь, и Гейдрих, всегда ощущавший опасность, ответил ему взглядом скрытных глаз, никогда не выдававших секретов.
— Присаживайтесь, обергруппенфюрер.
Гейдрих поклонился и сел в кресло, еще не остывшее после Эйке. Голубые глаза его были непроницаемыми, холодными, светло-серый, тщательно отутюженный мундир слегка пахнул лошадью[25]. Гейдрих имел обыкновение каждое утро с пяти до семи совершать конные прогулки со своим смертельным врагом, адмиралом Канарисом.
Гиммлер снял пенсне, протер линзы, помассировал пальцами переносицу. Оба человека глядели друг на друга через стол, и Гиммлер сдался первым под предлогом возвращения на место пенсне. Надев его, принялся листать бумаги Эйке. И, не поднимая глаз, спросил:
— Скажите, обергруппенфюрер… что было написано на памятнике вашей бабушки?