Но Григорий все-таки остался, и с этого момента закрутилась у них любовь.
Даша быстро оправилась от легкого ранения и пошла на свой пост, на четвертый поселок. Там они в основном и виделись. Сами понимаете, что это было одно горе, а не любовь. Он торопился к солдатам, на передовую, как любой старшина торопится, она берегла его и гнала с опасного участка. Бывало, кивнут друг дружке — вот и все свидание. Как в такой обстановке они узнали один про другого, не могу понять, но Даша пересказывала всю его биографию до самой малой тонкости, будто сидела с ним в обнимку полную ночь где-нибудь в тихом садике.
А скоро и это кончилось. Весной наши стали готовить наступление, и враг начал огрызаться сильней. В такой обстановке командование приказало отправить девчат в тыл, подальше от грома и гула, и заменить их мужским комендантским взводом. Поставили их на спокойный участок Старая Ладога — Путилово. Настала им царская жизнь. Девчата разместились по избам колхозников, в свободное время пособляли по хозяйству, доили коров, а по утрам кушали кислое молоко. Там я в первый раз и увидел Дашу. Стояла она у контрольно-пропускного пункта, сажала солдат и офицеров в попутные машины, проверяла документы, заворачивала порожняк в карьер, чтобы возили песок на дорогу. А когда нечего было делать, глядела на запад, туда, где остался четвертый поселок. На контрольно-пропускном пункте она и рассказала мне про своего дролю, не таясь, не стыдясь ничего, и вся душа ее была на виду, и было удивительно слышать от этой, словно топором срубленной, регулировщицы нежные, из сердца идущие слова…
Встречал я и Григория на складах у Кобоны, где все мы получали продукты. Иногда привозил от него Даше крылатки-треугольники, иногда возил письма от нее ему — был им заместо полевой почты. Еду раз на Кобону, везу в шинельном обшлаге Дашино письмо, думаю, как бы не забыть, а то достанется от «мамаши». Слышу, у складов шум. Какой-то старший сержант спорит с интендантами, машет руками. Послушал я ихний спор и стало мне ясно — нет больше Григория, выбыл Дашин адресат с этого света. На четвертом поселке угодил все ж таки в его машину снаряд, да так угодил, что ни людей, ни консервов — ничего не осталось. И вот приехал из ихней части новый старшина, окопный, бестолковый, какие куда гири класть — не разбирается. Кричит, требует возместить взорванные продукты. Его учат сперва выправить, как положено, документы, а он никого не слушает, кричит — и больше ничего… Совсем не похожий на Григория.
Вернулся я на трассу, подаю Даше ее собственное письмо. Ничего не говорю, подаю молча. Она взяла, поглядела на меня — и тоже ничего не спросила. Подумала только немного и сказала:
— Стояла бы я на четвертом поселке, так бы не получилось…
Ну, думаю, ладно. Легко у нее пройдет. Однако ошибся. На другой день встречают меня девчата из комендантского взвода и спрашивают:
— Чего это с «мамашей» случилось? Закоченела вся. Так и на посту стоит — окоченелая. Флажки путает. За-место красного выкидывает желтый. Что с ней делать, не знаем.
И новый случай позволил мне понять всю глубину ее души.
Стоит она как-то утром на посту. Дорога пустая. Никого нету. И вдруг выходит к ней немецкий солдат. Выходит он из леска и направляется к ней, чин чином, в полной форме и с автоматом. Даша ничуть не удивилась, отобрала у него оружие, приказала «сиди» и стала ждать старшего лейтенанта со сменой.
В те дни ударная армия провела на Волховском фронте прорыв, взяла пленных, а этот немец сумел уйти и спрятаться. Долго бродил по лесам, грязный, худущий, закиданный чирьями, боялся. Однако не показалась ему лесная жизнь, решил все ж таки сдаться в плен.
Вот он сидит возле Даши, называет ее «мадам» и пробует заговаривать, вроде даже заигрывать. А тут везут на машине раненых. Остановились у шлагбаума, глядят. Вдруг выскакивает один, с забинтованной головой, и к немцу. Глаза горят, кулаки сжаты.
Даша становится ему поперек пути.
— Не тронь! — говорит.
Он отпихивает ее и опять к немцу. Она хватает его за гимнастерку. Раненый рванулся, смотрит на нее зверем.
— Ты что? — говорит. — За него? За врага? Пусти меня, курва… Мне его давно надо достать! Пусти, слышишь? А то…
— Не надо, солдат, — тихо говорит Даша. — Не позорься… Не показывай перед ним нашего горя… Не надо, солдат…
Раненый поглядел на нее, и смирился, и пошел обратно к машине. Верно, и он увидал в глазах ее то самое, о чем я вам сейчас рассказал.
☆
— У нас в саперной части, — сказал Степан Иванович, — хороший плотник в такой же цене, как в пехоте, к примеру, пулеметчик. Какое бы задание от командования не исходило, без плотника на войне не обойтись.
И когда думаю я теперь про нашу славную саперную роту, первым долгом вспоминаются мне трое наших лучших мастеров, задушевные ребята, плотники первой руки — Васильев, Ишков и Хлебников.
С самых первых дней держались они вместе, одной коммуной, словно родные братья. Все у них было артельное. Даже харчи носили в одной сумке. Все было общее, за исключением, конечно, топоров. Как у них говорилось: дружба дружбой, а топорики врозь.
Васильев был молодой толстый парень, румяный всегда, как из бани. Говорить много не любил, а еще того больше не любил слушать. Бывало, разъясняешь ему задание, а он глядит на солнышко и думает: «Ладно тебе обедню читать. Время, между прочим, уходит, а что делать, я и без тебя знаю». Поглядишь на него — этакий увалень. А до работы доберется — залюбуешься: топор у него в руках и так и этак кокетничает. Раз куснет, два куснет, вот тебе и шип готов… Этот Васильев был неженатый — только собрался жениться, а тут война.
Второй, Ишков, был худой и высокий. Шея у него была длиннющая, как у петуха. И больше всего на свете любил он петь песни. Шею, бывало, вытянет, заведет глаза под лоб да так запрет, что хочешь не хочешь, а станешь подтягивать. Голос у него был редкий — тенор. И длинную свою шею он закручивал шарфом, все равно как ногу обмоткой: берег горло. Одно время его хотели от нас во фронтовой хор забрать — не пошел. «Всех, говорит, троих берите, тогда ладно, а один я вам буду только на печальные песни годен». Так и не стал артистом, остался плотником.
Третий был Хлебников, веселый шустрый мужичонка, немного косолапый, но быстрый и на работу жадный. Васильев, тот, бывало, долго вокруг бревна бродит, примеряется, все ему не с руки. А этот нет. Этот сразу — ремень через плечо, в ладонь плюнет и давай тюкать. Долго я с ним прослужил, а ни разу не видал, чтобы он устал или чтобы сон его сморил. Плюс к этому — хозяйственный был мужичок. В лесу жил не хуже, чем дома на печке. Словно для него это не дикий лес, а личная кладовка. Помню, весной схватило у меня живот от худой воды. Так этот Хлебников подбежал к березе, содрал бересту, свернул чашечку, сделал зарубку, набрал в чашечку березового сока и подает вместо лекарства. И все это в один момент.
Сдружились они, все трое, потому что были с одного, можно сказать, гнезда — с Псковщины. Все деревенские. Колхозники из одного района, с соседних деревень. И, конечно, общих знакомых, всяких там зятьев и кумовьев оказалось у них несметное количество. Как сядут на перекур да начнут фамилии перебирать, так и конца этим фамилиям нету. Полная дивизия.
Надо сказать, любил я ихние разговоры слушать. Говорили они все больше про свои родные колхозы, про колхозные дела. И не добром говорили, а в основном спорили. Больше всех заводился Хлебников, а дразнил его Ишков. Васильев обыкновенно сидел сбоку, в стороне от земляков, и покуривал молча; только когда Хлебников вовсе уж накалялся, он подавал свое грузное, авторитетное слово.
— А ты не хвастай, что у вас больше на трудодень дают! — причал на Ишкова Хлебников. — Ты не хвастай! Что у вас, люди лучше? Или председатель с образованием?
— Против вашего у нас председатель, конечно, покрепче, — возражал Ишков.
— Эва как! Ты что же думаешь, если у нас баба, значит, хуже? Ты не гляди, что она баба. Она и тебя на гладкое место поставит. Верно, Васильев?
— У них сенокосы, — говорил Васильев.
— То-то и дело, что сенокосы, — подхватывал Хлебников. — Были бы у нас такие сенокосы, мы бы вдвое против вас получали. Вы ведь на сторону сено продаете, что я не знаю, что ли.
— А у вас зато валунов нет. У вас земля чистая.
— А вам кто мешает валуны прибрать? Верно, Васильев?
— МТС бы попросили, она бы и прибрала, — говорил Васильев.
Вот какие споры происходили в сорок втором году, когда враг стоял под Ленинградом, когда сводки информбюро приносили худые вести, а вся Псковская область была оккупирована, порушена и сожжена. Что там осталось от колхозов и деревень, никому не было известно. Скорей всего, ничего не осталось. И в это тяжелое время три солдата горячились так, будто на днях им придется разъезжаться по своим колхозам и собирать валуны с пашни.