Мне кажется, что мое здоровье круто пошло на поправку не только благодаря лечению. Родная Пермь и мама, навещавшая меня почти каждый день, уверен, во многом помогли мне.
Мама… Ночью меня привезли в Пермь, а утром в дверях палаты я увидел ее, маму. Анатолий Константинович Шипов — ведущий хирург госпиталя — что-то сурово говорил ей. Она, как маленькая девочка, только послушно кивала и смотрела себе под ноги.
Моя койка тогда стояла еще в углу напротив двери, и поэтому я прекрасно видел и маму, и Анатолия Константиновича.
Наконец он показал маме мою койку. И вот мама вошла в палату, стараясь казаться бодрой. Улыбнулась моим товарищам, поздоровалась с ними и засеменила к моей койке. Подошла, села на ее краешек и спиной ко мне. Я очень боялся, что она заговорит со мной, боялся, что разревусь, услышав ее голос.
Она не сказала ни слова. Только как-то непостижимо ловко пробежала своими пальцами по моему телу (слава богу, руки и ноги у сына целы!) и сказала:
— Я сейчас… Я еще приду, — и вышла из палаты.
Не знал я тогда, что в кармане белого халата мама комкала похоронку на меня, которую почтальон вручил ей в тот момент, когда она вышла из дому, чтобы бежать ко мне…
И еще одна большая радость, которая ждала меня здесь, — в нашем госпитале на излечении оказался пулеметчик Федя Новиков, а в соседнем — стоматологическом — и Сережа Орлов. Тот самый, который телом своим прикрыл меня.
Федю Новикова мы считали уже мертвым, так что радость для меня была двойная, когда он вдруг, поддерживаемый медицинской сестрой, приковылял в мою палату и сказал, заикаясь:
— Вот они, подводнички, встретились…
Федю близким разрывом бомбы вышвырнуло из пулеметного гнезда, перевернуло в воздухе и так шмякнуло о землю, что у него кровь из ушей пошла. Когда мы подбежали к нему, он только вздрагивал изредка.
Постояли мы возле него, постояли и решили, что не жилец он больше на белом свете. Но в госпиталь отправили. И вот теперь Федя Новиков — заикающийся, но живой! — сидит рядом, держится за мою руку.
А от Орлова я узнал, что дня через три после того, как ранило меня, в батальоне осталось только четырнадцать человек. Тогда они и получили приказ отойти в наш глубокий тыл; будто бы — подводников возвращали на лодки.
И они ушли из окопов. И присели покурить где-то во втором эшелоне. Сюда и залетела вражеская мина.
Орлову осколок повредил нижнюю челюсть, а остальным досталось и того крепче.
В те дни на имя мамы пришло вот это письмо:
«Добрый день, товарищ Селянкина!
Простите, что мы не знаем вашего имени-отчества: все недосуг и некогда спрашивать было. Пишут вам боевые товарищи вашего сына, а нашего командира, матросы Копысов и Кашин. Вместе с ним мы воевали под Ленинградом, где он был ранен. Мы и сдали его в госпиталь. Ранен он не так чтобы очень, но ничего. Теперь мы не знаем, где он. Ежели вы знаете его адрес, то напишите ему от нас привет, и пусть скорее поправляется…»
Ранен не так чтобы очень, но ничего…
Только мои матросы могли написать так «дипломатично»!
Стал я выздоравливать, исчезла угроза смерти — появилось и окрепло одно неодолимое желание: только бы комиссия признала годным к продолжению военной службы, только бы снова попасть на фронт.
Где-то сразу после Октябрьского праздника, когда все мы, затаив дыхание, выслушали обе речи И. В. Сталина, каждому слову которого верили безоговорочно, меня вызвали на медицинскую комиссию. Волновался, пожалуй, больше, чем перед самым страшным государственным экзаменом. Так боялся, что забракуют, ноги в коленях ходуном ходили. Однако все обошлось — лучше не надо: дали месяц отпуска, после чего обязали явиться в военкомат, чтобы получить проездные документы для следования в Ленинград, к месту службы.
О чем еще можно было мечтать?
И вот я иду по улицам Перми. Чуть больше года минуло с момента моего последнего отпуска, но как многолюдны они стали! А зашел домой к друзьям, никого не застал: одни на фронте, другие днюют и ночуют на заводах.
Лишним я почувствовал себя в городе. Недели две еще пересиливал себя и сидел около мамы, а потом закинул за спину тощий вещевой мешок и зашагал в военкомат. Там нисколько не удивились моему досрочному появлению и после недолгих споров выписали все проездные документы до Ленинграда, чему я был несказанно рад. Потому рад, что для меня Ленинград был городом, который очень многое мне дал; я считал себя просто обязанным участвовать в его обороне.
Помню, каким я был растерянным, когда в августе 1937 года с фанерным чемоданчиком-баулом приехал в Ленинград.
Народищу! Трамваев! Автобусов и автомобилей!..
Только осмелился рискнуть и попытался пересечь автомобильный поток, чтобы спросить у постового милиционера, как добраться до училища, около меня остановился какой-то мужчина, спросил, кто я и зачем сюда приехал. А еще через несколько минут, придерживая за локоть, он провел меня к трамвайной остановке, втолкнул в нужный трамвай и громко сказал:
— Товарищи, этот молодой человек впервые в нашем городе, он едет в военно-морское училище.
Громко сказал и сразу же исчез. Но моментально кто-то подтолкнул меня к сиденью у открытого окна и мягко усадил. А потом через несколько минут, когда трамвай свернул на Невский и мимо меня поплыли дома, величественнее и красивее которых я в жизни еще ничего не видывал, опять кто-то незнакомый мне очень тактично и ненавязчиво начал рассказывать и о домах, и о событиях, которые происходили именно здесь.
Вот и получилось, что с первых минут пребывания в Ленинграде я вдруг почувствовал, что жители этого города дороги и близки мне, что я не безразличен им.
Да и в училище с того момента, как только я лихо нырнул в плохо гнущуюся брезентовую робу, мне сразу стали внушать, что теперь я принадлежу к славному братству военных моряков седой Балтики. Все — и командиры, и политработники, и сверхсрочники, и простые ленинградцы, — все они при каждом удобном случае напоминали нам, молодым, об этом, говорили и повторяли бесконечно, что звание балтийца ко многому обязывает, что им нужно дорожить.
И пусть на меня не обижаются моряки других флотов и флотилий (я далек от намерения оскорбить их самые лучшие чувства), но факт остается фактом: меня (как и их) правильно воспитывали в духе безграничной любви именно к своему флоту. И все четыре года учебы я гордился тем, что я — балтиец, что хожу по тем самым коридорам, учусь в тех самых классах, где в свое время маршировали и осваивали морские науки такие прославленные флотоводцы, как Ф. Ф. Ушаков, П. С. Нахимов и другие адмиралы, имена которых вписаны в историю нашего Военно-Морского Флота.
И еще предметом моей гордости является то, что уже в ноябре 1937 года я был участником военного парада в Москве и с тех пор по год выпуска неизменно представлял там родной Краснознаменный Балтийский флот.
А командный и преподавательский состав училища? Он был прекрасный — очень знающий, любящий свое дело, культурный и человечный. Кроме того, командование училища использовало малейшую возможность для того, чтобы нас, курсантов, приобщить к настоящей большой культуре: оно непрестанно организовывало лекции, экскурсии по музеям Ленинграда и его историческим местам, встречи с выдающимися актерами, композиторами, писателями и художниками того времени. Так, именно в училище я впервые увидел и услышал живых писателей — Б. Лавренева, В. Вишневского и Л. Соболева. И нам особенно понравилось то, что когда-то и они носили отложные матросские воротники, что их юность начиналась точно так же, как и наша.
Как следствие всей этой огромной воспитательной работы — мы, будущие командиры нашего Военно-Морского Флота, были разносторонне подготовлены. Не потому ли Алексей Лебедев, еще будучи курсантом, стал известным поэтом? Не потому ли среди моих однокашников сегодня есть не только известные адмиралы, но и актеры, композиторы, писатели и художники?
А разве забудешь те уроки человечности, свидетелем которых мне пришлось стать за годы учебы? Хотя бы вот этот.
Помню: сдав вчера последний государственный экзамен, я стал мичманом и сегодня уже отбываю на подводную лодку. Разумеется, явиться туда хотел обязательно после того, как побываю в парикмахерской. Но нашего брата там скопилось столько, что я предпочел пройтись по училищу, как бы проститься с ним.
И вот я в картинной галерее, смотрю на бессмертные творения Айвазовского, который, к слову сказать, в свое время тоже учился в этих самых классах.
И вдруг замечаю, что все курсанты становятся во фронт. Глянул — и обомлел: идет сам начальник училища контр-адмирал Рамишвили и ястребиными глазами «оглаживает» курсантов, замерших по стойке «смирно».
Сразу вспоминаю, что, понадеявшись на парикмахерскую, не побрился, не причесался должным образом. А это значит…