— Ничего, — снисходительно сказал Тараненко и поставил свой гриф на рукописи, — можешь сдавать Станицыну.
Обнаружив на своем столе очерк, ответственный секретарь положил его в самый низ аккуратной стопочки оригиналов, предназначенных для чтения. Серегин ходил вокруг, как привязанный, и нетерпеливо ожидал, когда дойдет до него очередь. А Станицын, будто и не замечая страданий молодого автора, с раздражающей неторопливостью читал материалы. Но вот секретарь взял очерк.
Стрельнув из-под очков маленькими глазками в сторону Серегина, сидящего на нарах и неистово дымящего самокруткой, Станицын воскликнул:
— Ах, автор здесь! — И торжественно сказал: — Очеркист Серегин, приблизьтесь!
Серегин подошел. Он сел у стола, торопливо свернул новую папиросу, но так и не закурил ее, тревожно следя, как Станицын читает очерк. Всякий раз, когда рука ответственного поднималась, чтобы поставить запятую или исправить орфографическую ошибку, допущенную машинисткой, сердце автора делало перебои и замирало. Но все обошлось как будто благополучно: Станицын ничего не вычеркнул. Дочитав очерк, он подсчитал количество строк, хмыкнул, достал из папки макет, еще раз хмыкнул и тоном, не терпящим возражений, сказал:
— Надо сократить сорок строк.
Дом воздвигают по проекту, шестерню вытачивают по чертежу, газету делают по макету. Макет — это точный план будущего номера. В него вписывают заголовки статей и заметок, на нем графически изображают, сколько какой материал займет места, как он будет набран: в одну колонку или две, или в рамку, как он будет разверстан. Заштрихованные прямоугольники обозначают места фотографий и рисунков. Макеты Станицына можно было показывать как образец. Он работал над ними часами, добивался наилучшего расположения материала. Газета должна выглядеть привлекательно, и каждый номер должен отличаться от предыдущего, чего не так легко добиться, так как газета выходит ежедневно.
Сдавать материал положено в точном соответствии с макетом. За этим Станицын следил особенно строго.
— Сорок строк, — повторил он, — не больше, не меньше.
— Это невозможно, — с отчаянием возразил Серегин. — В очерке нет ни одного лишнего слова. Лучше перенести его в другой номер.
— Да ты не волнуйся, — сказал Станицын. — Конечно, если нет лишнего слова, то сокращать нельзя. Но мне кажется, что от сокращения очерк только выиграет: вот, давай читать.
Он читает вслух первый абзац очерка:
— «Машина вырвалась из зеленого тоннеля лесной дороги на солнечный простор…» и так далее. Весь абзац о том, как вы ехали на машине. Очень оригинальное начало! Я его встречаю в разных вариантах всего в тысячный раз. Почему-то очеркисты любят начинать свои произведения описанием того, на чем и как они ехали. Очень удачным считается такое начало: «Самолет ложится в глубокий вираж. Под крылом мелькают…» и так далее. Это — высший класс. А разве читателю так уж интересно и необходимо знать, на чем ехал корреспондент? Разве вид транспорта, которым он пользовался, что-либо прибавляет к характеристике героев его очерка? По-моему, все эти транспортные зачины пишутся специально для бухгалтерии, чтобы оплатили расходы на такси или самолет. Ну, а поскольку у нас условия фронтовые, командировочных и проездных мы не получаем, давай-ка лучше мы это выбросим.
И он заскрипел пером, вычеркивая первый абзац, над которым так долго мучился Серегин.
Очерк сдан и сокращен только на тридцать строк с условием, что Серегин сам будет дежурить и сокращать остальное в полосе. Дежурить надо ночью, а пока Серегин бродил по редакции, испытывая облегчение от того, что работа сдана, и вместе с тем странное ощущение опустошенности: почти неделю жил очерком, вынашивал его, писал, а теперь это детище отдано, новая тема еще не зажгла автора, и в голове пустота, как в квартире, которую старые жильцы уже оставили, а новые еще не заняли.
В старом доме не замечалось никаких признаков жизни, и, неизвестно почему, Серегин загрустил. Под вечер он понес свою безотчетную грусть в лес. Пробираясь между дубками и кустами кизила, он вышел на свою полянку. Девушка из старого дома сидела на обомшелом камне, подперев кулачками подбородок. Увидев ее, Серегин очень удивился: как мог он грустить? Он шагнул вперед.
— Простите, — смиренно сказал Серегин, — я не помешал вам?
— Нет.
Серегин сел на траву, снял пилотку.
Внизу лежала узорная равнина. Капризная горная речушка вышила на ней замысловатый рисунок. Сочно зеленели прибрежные ивы. С восточных склонов гор уже протянулись длинные мягкие тени. Вечерний воздух был хрустально чист, и в нем обманчиво близко, распластав острые крылья, медленно плыла серебристо-розовая птица.
— Хорошо! — от души вырвалось у Серегина. — Вы любите горы?
Девушка покачала головой.
— Не очень. Тесно здесь. Я степь люблю, — и, немного помолчав, добавила, — и море.
— До войны вы жили у моря?
— Нет, в степи, — ответила она.
Может быть, она любила море потому, что оно напоминало ей степь? За цветастым ковром долины, в рамс двух гор, высящихся на берегу, виднелся кусок темно-голубой глади. Она резко отделялась от блеклого неба линией горизонта, неправдоподобно прямой среди хаоса гор и лесов.
— Так, может, вы землячка? С Дона?
Девушка кивнула.
У Серегина вертелись на языке десятки вопросов, вполне естественных в любом другом случае. Можно было бы спросить, например, где же именно девушка жила, чем занималась. Но эти обычные вопросы, которыми на фронте обменивались миллионы людей, казались ему неуместными здесь.
— Хороша донская степь, особенно по утрам, — сказал Серегин. — В брызгах росы, будто умытая… Воздух, как родниковая вода, — чистый и свежий… Птицы поют…
— Вы поэт? — спросила девушка и взглянула на Серегина с легкой усмешкой.
— Нет, прозаик, — смущенно ответил тот, вспомнив о своих заметках, подписанных «Наш корр.».
Серегин стал рассказывать о том, как в детстве ему довелось пожить лето на Дону, в старой станице, утопающей в садах. В станице был рыбацкий колхоз. Серегин плавал на другой берег смотреть, как тянут невод, и угощаться из колхозного котла наваристой ухой, пахнущей дымком и степными травами. Девушка слушала внимательно и, лишь когда Серегин замолчал, глухо сказала:
— А теперь там немцы.
— Ну, ненадолго! — убежденно ответил Серегин.
Она кивнула головой и поднялась:
— Надо итти.
Солнце уже совсем завалилось за горы. В долине струился, поднимаясь все выше и выше, сиреневый сумрак.
— Можно еще встретиться с вами? — пробормотал Серегин, вставая.
— Можно, — просто сказала девушка. — Перед вечером я люблю сидеть на этой полянке.
А он-то думал, что сделал открытие!
— Как вас звать? — спросил Серегин.
— А зачем?
— Да неудобно как-то разговаривать, не зная имени.
— Галина. Называйте меня Галиной.
— А я — Михаил.
— До свиданья, Михаил, — сказала она и легко побежала по тропинке.
Серегин остался на поляне и только через несколько минут заметил, что продолжает беспричинно улыбаться.
Спать не хотелось, на дежурство итти было рано. Побродив вокруг редакции, Серегин, сел на паперть бывшего храма. Каменная стена, нагретая за день, излучала уютное тепло. Он мог бы задремать, положив голову на ладони и слушая шорохи ночи, но вот послышались чьи-то тяжелые шаги. Неподалеку от Серегина они затихли.
— Ну, говорите, товарищ Колесников, какое у вас дело?
Это спрашивает Горбачев — начальник партийного отдела и секретарь парторганизации редакции. По добродушным интонациям его голоса Серегин легко представляет, какое у него сейчас лицо: легкая улыбка и внимательно прищуренные глаза.
— Дело у меня, товарищ старший политрук, серьезное.
Колесников в штатах издательства значится переплетчиком, вообще же он, что называется, «на все руки мастер»: он и сапожничает, и портняжничает, и может подстричь «под бокс». Серегин никогда не видел его праздным. Чаще всего он занят подготовкой бумаги для газеты: разматывает рулон и режет его бесконечную ленту на стандартные листы. При этом он бывает осыпан бумажными стружками, кудрявыми, как тополевый цвет. Колесников худощав, белобрыс, подвижен, голос у него юношески звонкий. А сейчас этот голос звучит как-то странно: сдавленно, прерывисто. Должно быть, Колесников сильно взволнован. После долгой паузы он говорит:
— Хочу подать батальонному комиссару рапорт, чтоб отпустил меня на передовую. А вас, товарищ старший политрук, прошу как секретаря парторганизации: поддержите!
— Что случилось? — спрашивает Горбачев.
— Армавир немцы заняли. А моя семья туда эвакуировалась, — совсем тихо говорит Колесников.
Молчание. Потом Колесников торопливо продолжает: