И вдруг, словно он был и в самом деле громче винтовок и пулеметов, над колонной послышался уверенный, привычно-командный голос:
– Батальо-о-о-он!..
Комбат стоял открыто, свободно; в левой руке штыковая лопата, правая выразительно зажата в кулак. Он сделал паузу как раз такую, что его увидели все, и, когда он понял, что его видят все, он резко выкинул кулак в направлении автоматчиков.
– В ата-а-а-аку-у-у! Ура!
– А-а-а-а!.. – взметнулось над полем.
Это был не крик – это был стон, исторгнутый и не горлом, и не легкими, а сердцем, в котором сплелись и ненависть, и отчаяние, и торжество, и уверенность, и счастье.
Сотни людей разом бросились вперед что было мочи. Охрану забили, зарубили – не задерживаясь, походя, между делом. Но главное – автоматчиков захватили врасплох. Те сообразить еще не успели, что же произошло, а красноармейцы уже совсем рядом: до них семьдесят – шестьдесят – пятьдесят метров… И как их много, господи! Немецкая цепь, еще несколько секунд назад производившая впечатление уверенной и неудержимой мощи, как-то вдруг, сразу, без перехода, без остановки попятилась, попятилась – и сыпанула кто куда. Лишь несколько человек попытались оказать сопротивление, они стояли и били с пояса, прямо в лицо красноармейской ревущей стене; свинец пробивал бреши в стене, но они тотчас же заполнялись новыми людьми, рвущимися вперед, навстречу пулям, и это было страшнее всего. Автоматчики поняли, что им не удержаться, однако побежали поздно: им не дали уйти далеко – изрубили и передушили всех до единого. Волна перекатила котловая, ударила в рощу (бронетранспортер горел; он так и не успел толком повлиять на судьбу боя: сначала молчал, опасаясь побить своих, а потом даже удрать не смог на изорванных пулями скатах; сожгли его сгоряча и, пожалуй, напрасно: он еще мог пригодиться красноармейцам). В роще, собственно, боя уже не было; немцы то ли бежали безоглядно, то ли сознательно отступали в стороны, пропуская превосходящие силы красных. С оружием у красноармейцев было все еще плохо: винтовку или автомат имел в лучшем случае один из десяти, но численно они действительно в несколько раз превосходили аэродромную команду, и атакующий порыв умножал их силы.
Всего этого Тимофей не видел. Он поднялся в атаку вместе с остальными, пробежал немного и рухнул без сознания. Опять, в который раз, его подвели рана в груди и потеря крови. Он не хотел с этим считаться, он судил себя и свои поступки, примеряя их по прежнему, здоровому Тимофею Егорову. Но его воля уже вытянула из тела все силы, и если бы не критическая ситуация, которая время от времени, вспышками как бы пробуждала его, он вообще вряд ли приходил бы в сознание.
Очнувшись, он сначала услышал рядом голоса и стук железа. Потом понял, что это разговаривают Страшных и Залогин, открыл глаза и увидел знакомый выгон – огромный, местами вытоптанный, местами зеленевший спелой травой, уже пошедшей в метелку; над плешинами дрожал прогретый воздух: тела убитых казались такими же выцветшими, как трава, и почти не приметными; в четырехстах метрах слева по проселку, как и прежде, пылили редкие немецкие машины: справа (хорошо разглядеть ее мешала спина Залогина) была липовая роща, на опушке суетились немцы, там же в нескольких местах что-то чадно горело, но стрельба уже ушла далеко, пожалуй, что рощу прошли ребята, прикинул Тимофей; теперь бы догадались на виноградник свернуть, а там до настоящего леса рукой подать.
Тимофей сидел, привалясь спиною к колесу мотоциклетной коляски. Он не помнил, чтобы сам так садился; значит, ребята подобрали. Из-за него остались. Как им теперь выскочить из этой западни?
Он хотел спросить, что у них случилось, но рот был стянут жаждой – слова не вымолвишь. Он попросил пить. Из-за спины появился Ромка, присел на корточки, отвинтил колпачок с большущей, зашитой в серое сукно фляги, прислонил к губам Тимофея. Тот сделал четыре глотка – и вода кончилась.
– Что ж ты не сказал, что ее мало?
– Через несколько минут будешь купаться в речке, комод,улыбнулся Страшных.
– А за своими никак не успеем?
– Никак, Тима. Поздно.
– А если под самое шоссе подвернуть?
– Я только что оттуда, Тима.
– Ладно. Крепко вы из-за меня вляпались.
– Ну уж из-за тебя! Не больно воображай, комод. Просто этот фашист из крупнокалиберного разворотил мне переднее колесо. Запасное ставим. Ну и тебя, конечно, тащить – если без мотора – нужен на первый случай хотя бы слон.
– Он у вас прямо сатирик, товарищ командир, – обернулся Залогин. – Прямо сил нет, какой скорый на язык. Прямо выкопанный Салтыков-Щедрин. А все через что?..
– Да, через что? – еще больше развеселился Страшных. – Пожалуйста, мерси-пардон, поделись глыбинами народной мудрости.
– А все через гордость, товарищ командир, – спокойно парировал Залогин, помогая Ромке поднять Тимофея. – В нем кило страху накипело, пока он перед фашистами катался на этой керосинке. Так он теперь на нас душу отводит, герой.
– Это я натерпелся страху? Я?!.
– А кто ж еще? Ты. Губы развесил прямо во как. Я уж думал: сейчас заревешь, потому как мы все не поднимались.
– Это ты зря на него, Гера, – вмешался Тимофей. – Он же видел нас с тобою. А пограничник пограничника в беде не бросит – это закон. Он это знал. Ты ведь знал это, Страшных?
– При чем здесь именно пограничники? А остальные что – не советские люди? Не красные бойцы? Я знал, что поднимутся все.
Они уже почти усадили Тимофея в коляску, втиснув рядом с убитым пулеметчиком, которого почему-то не сняли, и только тогда Тимофей смог поглядеть в другую сторону и увидал немцев, бегущих сюда от рощи, и три мотоцикла с колясками, причем на каждой пулемет; мотоциклы в километре отсюда свернули с проселка и теперь неторопливо, осторожно катили на них, одновременно расползаясь веером, чтобы не создавать удобную цель.
Страшных уже сидел на водительском месте. По лицу было видно: что-то ему не нравится.
– Тима, – сказал он с сожалением, – кажется, придется пострелять.
– Понял, – сказал Тимофей и стал выбираться из коляски. – Не бойся. Если недолго – я удержусь.
Он сел в седло позади Ромки, Залогин вскочил в коляску, и мотоцикл, словно только и ждал этой расстановки, громогласно кашляя – глушителя на нем, конечно, по немецкому обыкновению не было, – даже не рванулся – прыгнул вперед и полетел наискосок через выгон. Они сразу оказались на одной линии между мотоциклами и идущими по проселку машинами, и потому немецкие пулеметы молчали. Залогин тоже не задирался. Он поглядывал то на преследователей, то на машины, но вдруг повернулся к товарищам:
– Но комбат-то какой мужик оказался колоссальный, а? – весело кричал он: видать, эта мысль в нем все время сидела, да только сейчас вдруг прорвалась. – Вот не ждал. Ну никак! Я – то думал – рохля он, слабак. Народ в атаку рвется, а он лежит… А у него, выходит, думка была. Во как момент рассчитал – автоматчиков прихватили врасплох. Ты меня живьем зажарь – я бы такого не придумал. Я бы сдуру совсем в другой бок попер… Во мужик оказался!..
Начало войны Ромка Страшных встретил на гауптвахте. На гауптвахте он сидел четвертые сутки, всего полагалось пять, и как ему это надоело – описать невозможно. Вырваться досрочно был только один путь – через лазарет, но фельдшер в последнее время стал бдителен и бессердечен. Правда, к этому у него были основания. Еще в прежние свои штрафные денечки Ромка уж чем только не «покупал» его, начиная от нарушения вестибулярного аппарата и кончая почти всамделишным желудочным кровотечением. Когда же не только для всей заставы, но и для самого фельдшера стало очевидным, что Ромкина изобретательность куда мощнее, чем его, фельдшеровы, медицинские познания, он озлобился, как это часто бывает с недалекими людьми, когда им случается поплатиться за свое простодушие. А тут, как назло, и Ромкин арсенал иссяк. И когда он, можно сказать, с отчаяния, но тем не менее не желая повторяться, наглотался слабительного, его непритворные муки вызвали только унизительные насмешки. И поделом: лишь сумасшедший способен вообразить, что гауптвахтным меню можно отравиться.
Когда начался бой, о Страшных просто забыли. Немцы наступали большими силами, как оценил потом Тимофей Егоров, – не меньше батальона; видать, хотели сразу сбить пограничников и вырваться на оперативный простор. Удар был нацелен прямо на заставу. Уже через пятнадцать минут броневики попытались с ходу ворваться на территорию. К сожалению, это им сошло: спросонок некоторые парни от растерянности пустили в ход гранаты и бутылки с горючей жидкостью раньше срока, удалось поджечь только один броневик, да и тот укатил своим ходом; метрах в семистах от заставы немцы остановились и под прикрытием двух других машин потушили огонь. Тут как раз подоспела их пехота, и они пошли в атаку снова, теперь уже всерьез.
Команду «в ружье» Ромка проспал. Его разбудили взрывы гранат. Стены дома дрожали, с потолка обвалился кусок штукатурки, где-то вовсе неподалеку били винтовки и сразу несколько пулеметов, и одна очередь, не меньше пяти пуль, пришлась в стену этого дома, хотя и несколько в стороне от помещения гауптвахты. Ромку это не испугало. Стены здесь были из дикого камня, их не всяким снарядом возьмешь, но относительная безопасность скорее огорчила Ромку, чем обрадовала. Он считал – и это на самом деле так и было, – что не боится ничего на свете; в риске он всегда видел только положительную сторону, и, если бы вдруг произошло чудо и стены из каменных превратились в картонные, и именно было бы видеть, как – вззза! вззза! – в них то там, то здесь возникают рваные пулевые отверстия, он испытал бы восторг и упоение. Он бы жил! Он метался бы от стены к стене, он вжимался бы в пол и счастливым смехом встречал бы каждую обманутую им пулю…