— Доложите ему, что лейтенант связан решением своего командира. Нарушить его я не имею права. Мне же голову оторвут.
— Тогда мы сами поведем экипажи на ваши аэродромы. Отлидируем, так сказать, своими инструкторами.
— Дело ваше. Мне приказано отобрать экипажи и перегнать их в Бутерминовку — наш тыловой аэродром. А оттуда их уже полковые командиры своими людьми поведут на фронтовые аэродромы. Моих, точнее наших, пятнадцать экипажей мы с майором поведем к себе после дозаправки бензином. Бензин там на все самолеты заготовлен. Так мне сказали перед отлетом к вам.
— Пойми! У меня же приказ своего начальника.
Матвей засмеялся:
— А у меня приказ своего… Хотите лететь сами? Летите. Только можно под суд загреметь. Или должности лишиться. Мне же неудобно с вами спорить. Не по рангу. Я вот листаю летные книжки. Налету ребят на «иле» шесть-семь часов. Какие они вояки? Вы же лучше меня понимаете… Ни вы, ни я не знаем, успеют ли младшие сержанты до боевого вылета хотя бы еще несколько полетов сделать в полках. А ведь некоторые из них уже до двадцати дней не летают. У вас же лимит. Отлетал программу и сидит. Ждет, когда его заберут.
— Ладно! Иди пей чай. Поужинай. Пойду звонить своему генералу. Доложу о твоей настырности.
…Не рискнули тыловые учителя…
Утром Матвей попросил подготовить два учебно-боевых «ила», чтобы он мог работать без перерыва: на одном летает, а второй готовят — заправляют бензином, маслом, воздухом.
И началось.
Восемь летчиков — шестнадцать полетов и передых. Потом снова такая же карусель. Пока не стемнело. Благо день весенний долгий.
Спасибо командиру полка. После обеда дал в помощь двух летчиков-инструкторов и еще четыре учебных «ила», на которых кандидаты на фронт выполняли программу, определенную Осиповым.
На второй день, к обеду, все пилоты побыли в воздухе, потренировались, получили самолеты и стрелков.
Командир запасного полка пожал Осипову руку:
— Настырный ты мужичок. Прав, что настоял. Хоть и ограбил ты меня бензином, но я не в претензии. Ребята-то в огонь пойдут.
После того как части корпуса перебазировались на юг, Митрохин решил уйти с должности командира полка. Где-то в глубине души он считал себя виноватым и перед своей совестью, и перед подчиненными ему людьми. Уже больше года прошло с тех пор, как он летал последний раз на боевое задание, но никак не мог себя заставить вновь «перешагнуть» огненный рубеж, называемый линией фронта. После вынужденной посадки на подбитом самолете, когда фактически Осипов его спас, что-то у него внутри сломалось. Чувствовал он себя униженно, настроение было омерзительное. Бесконечные осмотры Бедровым явных изъянов не находили. Одни и те же «дежурные» слова слышались ему даже ночью: «…возрастные изменения в пределах нормы. Нервы, товарищ командир, надо лечить».
Написав рапорт с просьбой перевести его на любую штабную или тыловую работу по состоянию здоровья, он теперь с нетерпением ждал решения его судьбы. И чем больше лето вступало в свои права, тем неспокойнее было у него на сердце: командирский опыт и два года войны подсказывали ему, что скоро, очень скоро развернутся главные события. Когда же пришло распоряжение сформировать в полках еще одну эскадрилью, а командирам добавили и помощника, он стал догадываться: создастся скрытый резерв на предстоящие бои.
Решая в старшем штабе свою судьбу, он не забывал о Ловкачеве, смог убедить командира дивизии в том, что его любимец больше всего подходит для инспекторской работы. Доказать это было нетрудно, так как старший лейтенант был образованнее многих; имел за плечами авиационный техникум и довоенный полный курс летного училища. Кадровиков такое предложение тоже устраивало: они давали офицера из дивизии на должность помощника командира в полк.
Ловкачев ушел. Его новое назначение для Митрохина прозвучало личной победой, выигранным сражением, так как в этом подполковник усматривал глубокий смысл: во-первых, старший лейтенант сразу шагнул на майорскую должность, во-вторых, оказался перед глазами начальников, а как показать себя старшим, он знает, в-третьих, инспектор не командир эскадрилий, не основной боец полка, поэтому летать в бой придется пореже и, чаще всего, когда захочешь. «Воевать с желанием в удобное для тебя время — вещь великая, — думал Митрохин. — Время же и обстановку умный человек всегда сможет определить для себя правильно».
После ухода Ловкачева Митрохин еще больше замкнулся, мучительно переживая свою ненужность, видя, что не он, а Русанов является хозяином положения. Он не сердился на Афанасия Михайловича. Майор был отличным заместителем, знающим свои права и обязанности, нигде и никогда не унижающим его командирское и человеческое достоинство. Но Митрохин сам чувствовал, что он часто бывал ржавой стружкой в колесе, отчего полковые дела иногда шли со скрипом. Он хотел, очень хотел, чтобы должность и дела у него принял Русанов. Сделал для этого все от него зависящее и был страшно огорчен, когда его желание не осуществилось. Вместо него прислали из другой дивизии капитана Челышева. Митрохин сердился на нового в полку командира. Про себя ругал командиров дивизии и корпуса, которые обидели полк и Русанова. Злился на себя из-за того, что уезжает в тыл в разгар войны. Ворчал на всех, чтобы скрыть двойственность своего состояния, потому что вместе с горечью расставания в сердце жила и маленькая радость от того, что ему больше не придется чувствовать себя виноватым перед летчиками и старшими. Разумом он понимал, что его преемник — солдат. Ему приказали, и он прибыл на новое место службы так же, как, может быть, через несколько дней это сделает Русанов. Но сердцу было больно отдавать своих людей в «чужие» руки. Настолько больно, что Митрохин ничего не смог сказать полку при прощании. Чувства переполнили его, горло сжали спазмы, глаза наполнились слезами. И в этот момент ему не было стыдно своей слабости. Он молча поцеловал знамя полка, отдал честь строю и, ссутулившись, зашагал в командирскую землянку. Шел не торопясь, а ему в затылок бились напряженные слова, произносимые новым командиром: «…рождения тринадцатого года, член ВКП(б), воюю с осени сорок первого, женат, двое детей…»
Двери землянки отрезали сотни взглядов, буравивших ему спину, и конец того, что говорил о себе Челышев. Митрохина окружили тишина и безответственность.
Расслабленной, шаркающей походкой уставшего старого человека он подошел к скамейке и сел. Опустив, как плети, руки между колен и голову на грудь, он тихонько, с поскуливанием, заплакал, заново переживая и свою слабость, и публичное свое унижение. Не пытаясь смахнуть слезы, он вновь с чувством стыда вспомнил отказ командира дивизии, сославшегося на занятость, приехать в полк и зачитать приказ о его новом назначении.
«Сам генерал не приехал и заместителей не пустил… Заставил меня перед полком читать приказ о своем убытии в тыл. О том, что у подполковника дела принимает капитан. Вот как они: ниже капитана меня поставили. Капитан-то на полковничью должность прибыл. Я же «в распоряжение командующего войсками военного округа». А там что дадут? И жить не захочешь. И детям не скажешь».
Майор Русанов был оглушен случившимся. Не мог понять происшедшее.
Митрохин неделю назад пригласил его к себе и попросил прочитать боевую характеристику на него, что было в армейской службе необычным, не применялось старшими. В конце ее он прочитал «аттестацию», которой его рекомендовал с обоснованием на должность командира их полка.
— Афанасий Михайлович, я в ближайшее, видимо, время оставлю полк и очень хочу, чтобы вы приняли у меня дела и должность. Фактически последнее время вы уже благородно командуете им. Говорил я о вас и с командиром дивизии неоднократно. Думаю, что мое представление будет осуществлено. Буду очень рад. Знаем предстоящее в полку только мы двое. Подождем решения старших.
Привыкнув сдерживать эмоции, Русанов молча перенес нанесенное ему оскорбление недоверием. Переболел бессонной ночью, а утром, вылив на себя ведро холодной воды, пошел за указаниями к новому командиру