— Мертвые молчат, считают они! Даже у трупа Паулюса, если бы он нашел в себе достаточно мужества, чтобы сам показать нам пример своей смертью, я не последовал бы его примеру. Своим самоубийством он ушел бы от ответственности. А я хочу жить, вернуться домой и рассказать о том, что произошло в Сталинграде!
Фурман видит, что разгорячившегося Виссе пора чем-то отвлечь.
— Кому же сопровождать вас завтра? Поступил новый приказ: никто не имеет права в одиночку покидать расположение батареи!
— Возьму с собой Кремера!
— А этот приказ о самоубийстве?
— Фурман, вы что, сказали бы людям, что они должны застрелиться? — Фурман качает головой. — То-то и оно! — Виссе берет бумажонку и открывает дверь печки.
— А у меня сейчас так кстати заболел живот! Фурман возвращается довольно удрученный.
— Теперь я окончательно потерял надежду на наше освобождение! Из Сталинграда мне не выбраться!
— Вы что, пришли к такому выводу в клозете?
— Там можно спокойно все обдумать. Я так хотел бы вернуться к матери в Нюрнберг! Я остался у нее единственный!..
Виссе ложится на топчан и смотрит на балки в потолке бункера над собой. Фурман сидит за столом, оперев голову на руки, словно мощная башня, которая только что рухнула. «Этот винит сейчас во всем самого себя». Виссе хочет отвлечь его и начинает петь.
— Подпевайте же, Фурман! У вас наверняка получается лучше, чем у меня. Для чего вы тогда учились пению? Я раньше не имел удовольствия слышать вас!
И Фурман начинает подпевать, сначала тихонько, встав из-за стола и выкатив мощную грудную клетку, он сразу наполняет своим сильным, глубоким, звучным баритоном весь бункер, так что стены дрожат. Песнь мощного дерева, которое еще стоит и во время грозы, и его раскатистое пение взрывает тесноту бункера и вырывается из него: над окопами и позициями, далеко уносимое ветром, слышится в заснеженной январской ночи, на Волге, на высоте 104:
Мы шли как-то по русской степи,
Наш путь пролегал прямо к Черному морю -
мы заглянули сквозь башни Киева в самую глубину России.
О, если б домой мы вернуться могли!
Германия, в мире всего ты прекрасней,
мы любим тебя, мы тебя защищаем,
мы тебе шлем приветы, мы сердцем с тобой!
Мы пробились к Днепровской дуге от Дона до Волги.
О, если б могли мы вернуться домой!
Постовые немного приоткрыли дверь бункера, за ней солдаты стояли, и захваченные пением, слушали и сидящие в окопах, у многих на глазах появились слезы.
— Что это за песня? — спрашивает постовой, и кто-то отвечает:
— Мелодия хора пленных из оперы «Фиделио». Бетховен!
— Бетховен — ах вот что! Но где Бетховен?
— Здесь, с нами, на свободе! Ты что, не слышишь его — Постовой вытирает глаза.
На следующий день термометр снова опустился ниже тридцати градусов. Через морозный туман, поднимающийся над Волгой, смотрит вниз красное замерзшее солнце.
Виссе не надел защитный костюм и теплые сапоги. Он только в форменной шинели, портупее, начистил сапоги остатками сапожного крема. У Гольца должно сложиться хорошее впечатление, и не нужно его раздражать. Он все обдумал. Он не собирается стучать по столу кулаком, а собирается просить о повышении Нимайера!
Городище полускрыто за косым склоном высоты; дома кажутся игрушечными, за холмом видна церковь Орловки. Даже в Сталинграде мир может быть прекрасен.
Сейчас должны бы звонить колокола в этом зимнем утре. Но они перелиты на пушки, и их звон отзывается завываниями и грохотом Страшного суда! Они изрыгают гранаты, пламя и смерть и снова, и снова, и снова разрушают Вавилонскую башню, как только она почти достигает неба.
То, что капитан является безукоризненно одетым и докладывает, браво прищелкнув каблуками, Гольц с удовлетворением считает результатом своего влияния. Но он снова напускает на себя мрачность и серьезность, которые все-таки лучше его последнего выражения лица, и он нервничает и беспокоен, как человек, который пытается вылезти из собственной шкуры и не может.
«Боже! — думает Виссе. — Майору приснился дурной сон, он встал с левой ноги или позавтракал лишь подслащенной водой».
— Позвольте, господин майор, поговорить с вами по поводу повышения. Я хотел бы сообщить о нем сегодня во время небольшого торжества!
— А кого вы предусмотрели на повышение? — спрашивает Гольц, уже с вызовом в голосе.
— Всех, господин майор! — слегка обиженно докладывает Виссе.
— Вы тщательно проверили, все ли достойны повышения, господин Виссе?
Майор с удивлением поднимает брови.
— Господин майор, те, кто пережил Сталинград, заведомо достойны повышения! Кто-то должен уж очень сильно провиниться, чтобы его можно было за это наказывать в Сталинграде! — «Ты не собирался его сердить», — напоминает себе Виссе. — Господин майор, в моей батарее нет никого, против повышения которого были бы возражения. Поэтому прошу господина майора представить унтер-офицера Нимайера к званию вахмистра! Он исполнительный и храбрый солдат, это может подтвердить вам и обер-лейтенант Фурман!
— Разве обер-лейтенант Фурман не сообщил вам о моем звонке?
— Так точно, сообщил, господин майор!
— Таким образом, вам известно, что Нимайер получил трое суток гауптвахты, поэтому о досрочном повышении не может быть и речи!
— Я прошу господина майора учесть, что Нимайер активный солдат. Он женат и у него двое детей. Уже из чисто финансовых соображений можно было бы положительно решить вопрос о повышении!
Майор, как он считает, уже достаточно долго и внимательно слушал. Он с раздражением отвечает.
— Я сообщил вам свою точку зрения и не отступлю от нее!
Он встает. «Ведь этот человек не может быть таким холодным и неприступным. Ведь должна же быть, человеческая струнка, на которой можно сыграть. Ведь служебный путь не может быть единственной нитью, которая связывает его с людьми», — и Виссе пытается еще раз с тем обаянием, с которым ему часто удавалось переубедить людей.
— Господин майор! — просит Виссе.
— Да, что еще?
— Послушайте, господин майор! Ведь вы точно так же, как и все мы, знаете, что нас ожидает теперь в Сталинграде. Если у вас есть возможность порадовать еще одного беднягу, то следует воспользоваться ею, простить и забыть. Ведь уже завтра он может погибнуть, а он такой хороший солдат! Может быть, никто из нас здесь в Сталинграде не выживет! Даже командование учитывает эту возможность — каждый командир бы…
— Но не я! — кричит Гольц.
— А почему нет, господин майор? — все еще просит Виссе.
Майор, не мигая, смотрит на Виссе и молчит.
— Мне повезло, что я в двадцать три года уже капитан — а вы, наверняка, рады и горды тем, что вы в двадцать семь лет уже майор и командир части!
— Что-о-о? — кричит Гольц так пронзительно, словно он сделан из стекла и сейчас расколется вдребезги. На секунду лицо майора бледнеет, превращаясь в застывшую маску. Неизвестно, то ли он сейчас истерически разрыдается, то ли зайдется в крике. Наконец, он отдышался и пытается найти уничтожающий ответ. Он весь дрожит: — Я запрещаю вам так говорить со мной!
Виссе с сочувственной усмешкой смотрит на него сверху вниз. «Ах ты, засранец», — недвусмысленно говорит его взгляд, и надев шапку и на сей раз небрежно обозначив приветствие, он поворачивается кругом и выходит из бункера.
Когда Виссе вечером собирает людей на огневой позиции, у него для каждого находится ободряющее слово и он говорит, обращаясь ко всем:
— Камрады, даже если нам придется потерять в Сталинграде все, существуют вечные вещи, то, что потерять невозможно, — будем держаться за них. Это даст нам силы, потому что это всегда с нами. Когда в Сталинграде с нас спадет вся та шелуха, которая нависла на нас, то среди нее будут и те цепи, которые каждый из нас носит с собой и которые как-то мешают нам чувствовать, думать и поступать так, чтобы стать самими собой. Станьте же снова людьми, и вы найдете людей в других. Как будете поступать вы, так будут поступать и с вами.
Тому, кто одержим ненавистью, придется хуже, чем бешеным собакам. Они слепо губят друг друга, переступают друг через друга, разрушают сами и подвергаются разрушению сами. И, прежде всего: — никогда не отступайте. Не ищите смерти. Она придет сама. Но пока в вас теплится хоть капля жизни, нужно цепляться за нее. У нас есть огромная надежда, что из развалин Сталинграда снова восстанет и поднимется человек. Те, кто борется за это и страдает, те — уже победители.
Те, кто выживет при этом и пожнет плоды этой победы, обязаны хранить до конца своей жизни свободу и человечность, за которые погибли их товарищи, чтобы не случился новый Сталинград! Вот, собственно, и все, что я хочу вам сказать!
Были повышены все, кроме Нимайера. Это омрачило нежданную маленькую радость и вызывает справедливое возмущение. Он сидит в стороне на ящике из-под боеприпасов, обхватив голову руками.