Дойдя до следующего вагона, он остановился и сделал приглашающий жест. Людмила не смогла удержаться от смеха: на зеленой стенке были ясно видны следы крупной и плохо стертой надписи мелом: «Statt neue Waffen — alte Affen». [28]
— Ну как? — спросил Гейм. — По-моему, это великолепно — суметь в пяти словах так исчерпывающе охарактеризовать наше положение. И при этом, заметьте, автор ничего не преувеличивает: большинство моих товарищей по оружию начинало свой боевой путь еще под Верденом, Видели бы вы этих мафусаилов! Пока я являюсь самой молодой обезьяной в эшелоне, но говорят, что на месте нас усилят пополнением из школьников. И может быть, даже школьниц, что было бы еще приятнее. Согласитесь, только фюреру могла прийти столь гениальная идея — сочетать юную отвагу с мудростью старцев…
— Ты поосторожнее, — негромко сказала Людмила, — у баварцев есть чувство юмора, согласна, но среди шпиков может случайно оказаться и не баварец…
Болтая, они дошли до киоска, где продавали согревающие напитки, и стали в длинную очередь.
— Как поживает Гудрун? — спросила Людмила, вспомнив лагерную приятельницу Гейма.
— Поживает — это не совсем то слово, я бы сказал, — ответил он. — Но вообще, надеюсь, с ней все в порядке. Она ведь даже не успела особенно нагрешить — по нынешним-то масштабам!
— Не понимаю. Где она?
— Кто может сказать это с уверенностью? — Гейм пожал плечами. — В раю, надо полагать. Она погибла в ноябре — ну да, ровно через две недели после вашего визита в лагерь. Вы же слышали, был террористический налет на Аугсбург — потом даже Геббельс приезжал.
— Бедная девочка… Не зря, выходит, она так боялась. Что — весь лагерь разбомбили?
— Нет, лагерь цел. Дело в том, что она в тот вечер была у меня на Катариненгассе, и мы пошли в бункер. А бункер получил прямое попадание. Ну, некоторым удалось выбраться наружу, в том числе и нам, и наверху ее убило у меня на глазах…
Они едва успели выпить по стакану «глинтвейна», по вкусу похожего на горячий морс, как радио объявило о прибытии венского поезда, и в толпе ожидающих началось смятение. Гейм подхватил чемоданчик, и они тоже побежали. «Внимание, внимание, — хрипло каркал громкоговоритель под сводами вокзала, — скорый поезд Штутгарт — Вена прибывает на седьмую платформу, отъезжающим приготовить проездные документы…»
Длинные коричневые пульманы уже катились вдоль перрона, плавно замедляя ход. У дверей сразу образовалась свалка.
— Придется подождать, — сказал Гейм, — сейчас вас просто затопчут. Пока попрощаемся, Трудхен.
— Всего доброго, Джонни, — сказала Людмила. — Желаю тебе всего самого доброго и постарайся дожить до конца войны…
— Это, боюсь, будет не так просто, но я постараюсь, — заверил он. — Хотя бы ради того, чтобы уехать из этого сумасшедшего дома, этой проклятой взбесившейся Европы. К счастью, у меня есть родственники в Соединенных Штатах и даже, кажется, в Аргентине. Ну, идемте, я вам помогу забраться в Ноев ковчег…
Очутившись наконец в тамбуре, Людмила помахала Гейму рукой, получила в ответ меланхоличный воздушный поцелуй, и бравый фольксштурмист медленно поплыл назад вместе с перроном. Прижав к груди чемоданчик, Людмила стала пробираться в коридор, со страхом думая о предстоящем путешествии.
«Скорым» штутгартский поезд был лишь номинально — он то и дело останавливался, иногда подолгу простаивая на перегонах. Пассажиры, в большинстве военные, относились к этому философски, видно было, что они уже давно разучились спешить куда бы то ни было. Они ели, пили, удушливо воняли эрзац-сигаретами, рассказывали бородатые анекдоты про Геббельса. Людмила до полуночи простояла в коридоре, едва держась на ногах от духоты и усталости; потом какой-то подвыпивший артиллерист начал громко поносить своих камрадов, чьи свинячьи зады благополучно нежатся на мягком, тогда как за дверью купе торчит молодая женщина в трауре — явно вдова солдата. Камрады расчувствовались, освободили место и даже предложили угощение, от которого Людмила отказалась.
Утром была пересадка в Вене. Поезд на Прагу уходил с другого вокзала через несколько часов, Людмила сдала чемоданчик на хранение и вышла пройтись. Было довольно тепло, но пасмурно, как и в Мюнхене; безоблачное небо она в последний раз видела, когда уезжала из Мариендорфа, а все последние дни земля была надежно укрыта низкой облачностью. К счастью, подумала Людмила, а то еще и под бомбежку можно было бы угодить. После мрачного полуразрушенного Мюнхена Вена выглядела почти мирным городом, развалин было мало, толпа казалась беззаботной, война напоминала о себе лишь плакатами. На стенах белели листы с черным распластанным орлом: рейхслейтер Борман призывал германских женщин и девушек вступать в фольксштурм, дабы оборонять священную землю фатерланда. С афишной тумбы, круглой и старомодной, вероятно помнящей «веселую Вену» престарелого короля-кесаря, смотрели героические — крупным планом — лица в киверах наполеоновских времен: рекламировался новый фильм УФА «Кольберг», недавно впервые показанный на Атлантическом фестивале в осажденной американцами Ла-Рошели. Тут же был расклеен приказ о мобилизации жителей Вены на строительство оборонительных рубежей: русские были в полутораста километрах отсюда, у Эстергома.
Людмила рассчитывала приехать в Дрезден утром тринадцатого, но поезд, вышедший из Вены после обеда, к утру не добрался и до Праги. Здесь еще чаще были остановки, и почти на каждой в вагон входил патруль — начиналась проверка документов. Иногда это была военная полиция, иногда полевая жандармерия, иногда агенты гестапо в штатском — все почему-то в кожаных пальто и офицерских сапогах, в одинаковых тирольских шляпах. Иногда мимо купе проходили военные в незнакомой форме, с бело-красными шашечками на рукаве. Соседка объяснила, что это «глинковцы» — словацкая полиция.
Пассажиров в этом поезде было сравнительно мало, почти исключительно немцы. Безлюдными — если не считать серо-зеленых мундиров — выглядели и пробегавшие мимо станции с чешскими названиями. Протекторат казался вымершим. Интересно, где сейчас Зойка, подумала Людмила.
Севернее Праги снова была зима, пятнами лежал снег на пустынных полях, часовые у мостов кутались в шинельки, приплясывали на месте, поворачиваясь спиной к ветру. На одной из остановок Людмила купила газету — обозреватель туманно писал о «сговоре большевиков и плутократов» в Ялте, заметки сообщали о новых террористических налетах, о тяжелых оборонительных боях за Кюстрин, о беспримерном нордическом мужестве защитников Будапешта. «Когда-то нам с Таней представлялось, каким сплошным праздником будут последние месяцы войны», — подумала Людмила, опустив газету и глядя на безрадостный ландшафт за окном. Что ж, вот они — эти последние месяцы… А для нее все только начинается. Не поздновато ли? Таня, наверное, стала подпольщицей тогда же, сразу… Впрочем, что считаться. Одних война призвала раньше, других позже, дело ведь не в этом. Важно, как ты откликнешься на этот призыв и что сможешь сделать, ведь и в самый последний день войны кто-то совершит подвиг, кто-то погибнет, кто-то окажется трусом…
Замысел родился вскоре после высадки в Нормандии. Трудно сказать, кому принадлежит честь авторства — начальнику ли британского Бомбардировочного командования маршалу Гаррису, или самому Черчиллю, или его ближайшему другу, теоретику воздушного террора, физику Линдмэну. Так или иначе, мысль была высказана и показалась интересной; сводилась она к тому, чтобы в правильно выбранный момент ошеломить противника беспрецедентным по силе и жестокости ударом с воздуха.
Такой удар должен был подорвать у немцев волю к сопротивлению, облегчить задачу союзным экспедиционным армиям. Армии продвигались медленно: после целого месяца боев глубина захваченного плацдарма не превышала еще сорока километров. И это при том, что войска командования «Запад» были отнюдь не самыми боеспособными соединениями — элита вермахта гибла в те дни на Восточном фронте, безуспешно пытаясь сдержать молниеносный шквал русского наступления. Началось оно двадцать третьего июня, а третьего июля уже был освобожден Минск — в двухстах пятидесяти километрах западнее исходного рубежа…
Сравнение напрашивалось само собой, и оно было не в пользу союзников. Замысел «воздушного нокаута» приобретал, таким образом, новый аспект: помимо чисто военных выгод, он сулил и политические. Во-первых, перед всем миром не лишне было рассеять вредное заблуждение, будто главный вклад в дело разгрома нацизма сделали русские. Во-вторых, хотя немцы уже давно испытали на себе, что значит современная воздушная война, урок не мешало повторить — чтобы лучше запомнился. И в-третьих — самое, может быть, главное, — пришло время показать Сталину, что Запад умеет не только производить средства разрушения, но и пользоваться ими.