Перечитывала свои старые записи. В каком страхе я была прошлым летом! Казалось, что все кончено. Да и не только одна я так считала. Профессор, при всем его оптимизме, тоже. Кто же мог предполагать, что именно там, под Сталинградом, произойдет такой решающий перелом?
Когда сообщили о капитуляции 6-й армии Паулюса и был объявлен национальный траур, профессор вдруг пришел ко мне в комнату, совсем поздно (фрау Ильзе уже спала), и принес бутылку вина из тех, что он хранит в погребе как зеницу ока. Никогда не забуду того вечера – меня это так поразило, что я даже не осмелилась тогда записать в дневник наш разговор. Профессор спросил, верующая ли я. Я сказала, что нет, конечно. Он тогда сказал: «Я тоже, к сожалению. Никогда не испытывал потребности в Боге, но сегодня он мне нужен». Попросил включить радио – все немецкие станции передавали только траурную музыку. Я ничего не понимала, точнее я догадывалась, что у него на душе, но все равно это было как-то страшно и непонятно. Мне даже показалось на какую-то минуту, что он немного помешался. Он долго ничего не говорил, мы сидели молча и слушали эту страшную непрекращающуюся музыку, потом он раскупорил вино и сказал: «Выпьем в память тех, кто умер в Сталинграде, за русских и немцев вместе. Перед лицом смерти нет врагов, в братских могилах лежат только отцы и сыновья, которые уже никогда не вернутся домой». Мы выпили, а похоронная музыка все играла и играла, а потом он налил еще и сказал: «Выпьем за то, чтобы эта чудовищная гекатомба оказалась не напрасной. Мое пожелание относится к Германии, но оно касается и тебя, потому что перед тобой лежит еще вся жизнь – ты вернешься домой, выйдешь замуж, но будущее твоих детей никогда не будет спокойным, если здесь, на этой несчастной немецкой земле, уцелеет хоть один микроб безумия. Сегодняшняя Германия, утопившая свой разум в крови, уже гибнет; выпьем же за то, чтобы новая, которая встанет на этих развалинах, перестала быть проклятием Европы, чтобы твои дети и мои внуки никогда не встретились на поле боя».
Я привожу его слова по памяти, но довольно точно, – они хорошо мне запомнились. Кажется, я до конца жизни не забуду ту ночь, и мертвую тишину в доме, и страшную траурную музыку по радио. Тот кошмарный сон тоже, боюсь, не забыть. Он ведь мне тогда и приснился: какие-то развалины и (дальше вымарано)...
23/III-43.
Эгон оказался таким же, как на портрете: очень надменный – типичный «ариец». Впрочем, может быть, я и не права.
24/III-43.
Сегодня забегала Зоя – опять жаловалась на хозяев. У них в Берлине погиб во время налета кто-то из родственников, и они теперь просто измываются над ней. Я ей посоветовала заболеть, чтобы попасть в больницу; может быть, хозяева не станут ждать, пока она выздоровеет, и возьмут себе другую работницу, а ее потом отправят куда-нибудь на завод. Она говорит, что уже пробовала простудиться – обвязывала горло мокрой тряпкой и работала на сквозняке, но ничего не получилось. Это всегда так: когда нужно, не заболеешь. Показывала синяки, – хозяин ее недавно побил за то, что она сортировала рыбу и что-то напутала.
Я спрашивала у профессора, нет ли у него связей в трудовом управлении. К сожалению, он никого там не знает. Говорит: «А почему бы ей не убежать?»
Я очень удивилась, а потом он показал мне карту, и я подумала, что это не такая уж плохая мысль. Конечно, нужно все очень продумать.
26/III-43.
Э. проявил себя во всей красе. Вот уж удивительно: у такого отца и такой сын! Впрочем, наверное, он ведь тоже воспитывался в «Гитлерюгенде». Вчера ушел после обеда с родителями куда-то в гости, насколько я поняла, а потом вернулся около девяти один, совсем пьяный. Я услышала, как он возится с ключом, и открыла ему дверь, и он тут же меня схватил. Говорит: «Идем ко мне, стариков не будет еще долго». Это было так отвратительно, что я даже не очень испугалась. Оттолкнула его и вырвалась, он едва держался на ногах, а потом говорю: «Как вам не стыдно, ведете себя, как пьяный фельдфебель». Как ни странно, подействовало. Он только обругал меня и отправился к себе, держась за стенку. Потом было очень страшно, когда я сидела запершись в своей комнате и мне все казалось, что он вот-вот явится и начнет ломиться в дверь. Ну и тип. А сегодня держит себя как ни в чем не бывало, расхаживает со своим обычным скучающим видом. Воображаю, если бы я рассказала профессору! Хорошо, что отпуск у Э. скоро кончается.
29/III-43.
Опять говорила с профессором насчет Зои. Пожалуй, его план действительно хорош. Крестьянин, к которому он мог бы ее отвезти, живет возле Бад-Шандау, где мы были прошлым летом, а до границы оттуда километров десять. Если ей удастся пробраться на ту сторону, то чехи ее, конечно, спрячут. Я спросила, можно ли доверять этому бауэру; говорит, что можно, он знает его уже много лет.
А через границу ее удобнее всего переправить на грузовой барже, можно спрятаться в трюме. Профессор говорит, что у бауэра много знакомых шкиперов, которые постоянно ходят вверх по Эльбе.
30/III-43.
Сегодня часа два болталась на улице возле магазина Зойкиных хозяев: ждала трамвая, разглядывала витрины и т. п. Наконец удалось ее подстеречь, когда она вышла в булочную. Она сначала отнеслась к нашему плану с недоверием и вообще испугалась, но потом согласилась; терять-то ей, в общем, нечего. Времени, чтобы обсудить все подробно, у нас не было, поэтому договорились, что она придет ко мне, как только сможет.
2/IV-43.
Э. уехал. Накануне он рассорился с отцом, – профессор посоветовал ему сдаться в плен при первой возможности, а он наотрез отказался. Сказал, что он не слепой и давно видит, что Германия проиграла войну, но тем более считает своим долгом воевать до конца. «Я был бы подлецом, – сказал он, – если бы предал своих фронтовых товарищей в тяжелый час. Сдаться в плен, оставшись человеком чести, можно было в сороковом году, самое позднее – в сорок первом. Тогда это можно было еще рассматривать как акт протеста, но сейчас это уже не протест, а трусость. Я, Эгон фон Штольниц, офицер, а не крыса, бегущая с обреченного судна».
Разговор происходил в соседней комнате, я все слышала. Когда Эгон сказал насчет крысы, профессор долго молчал, а потом сказал: «Спасибо за откровенность, сын. Если казарменное понимание долга значит для тебя больше, чем все то, что я старался воспитать в тебе с детства, то говорить нам больше не о чем. Иди и выполняй свой «офицерский долг» до конца, во славу фюрера».
Потом он заперся до вечера у себя, там же и ужинал, а сегодня утром простился с Эгоном очень сухо. Сегодня опять весь день не выходит из кабинета. С фрау Ильзе была истерика.
12/IV-43.
Профессор отвез Зойку в Бад-Шандау. Только бы все сошло благополучно! Бауэр сказал, что постарается устроить ее на баржу, но неизвестно, сколько времени придется подождать, – может быть, недели две. Пока она будет жить у него. Я ей дала открытку с видом Эльбы; если пришлет, это будет условный знак, что все в порядке.
15/IV-43.
На Восточном фронте какое-то затишье. Немецкое наступление под Харьковом остановилось, видимо, из-за распутицы. Газеты много пишут о том, что летом начнутся какие-то новые операции гигантских масштабов. Видела в «Сигнале» снимки новых танков и пушек, но я ведь все равно ничего в этом не понимаю. В Берлине выступал как-то Геббельс на большом митинге, тоже обещал всякие победы. Теперь уже в это не верится.
18/IV-43.
У бедняги профессора были из-за меня неприятности в арбайтзамте. Несколько дней назад зашел наш блокляйтер Гешке по делам «Зимней помощи», и попал как раз во время обеда. Профессор ушел с ним в кабинет, а я вернулась к столу, – сидела я и фрау Ильзе. Дверь в коридор была открыта. Они там поговорили, потом вышли, и блокляйтер, раскланиваясь издали с хозяйкой, увидел меня. Ничего не сказал я ушел, а вчера прислали повестку из арбайтзамта. Профессор пошел, и ему там устроили такой нагоняй: как это он разрешает восточной работнице обедать за одним столом с немцами! Какой-то бонза кричал на него и топал даже ногами, а потом дал «Памятку по обращению с восточными работницами, занятыми в немецком домашнем хозяйстве», и велел выучить наизусть. Она теперь у меня, профессор сказал: «Следовало бы снести ее в клозет, но лучше возьми себе на память – когда-нибудь это будет любопытным историческим документом».
Очень неприятно, что так получилось из-за меня. Я сказала профессору, что, может быть, лучше мне питаться отдельно, но он обиделся, и я не настаивала.
21/IV-43.
К профессору заезжал его старый приятель из Мюнхенского университета. У них этой зимой раскрыли подпольную организацию. Вернее, не то чтобы раскрыли, а они сами себя выдали: во время сталинградского траура трое студентов медицинского факультета, в том числе одна девушка, днем, при всех, разбросали антифашистские листовки с верхней площадки лестницы в университетском здании. Их, конечно, тут же схватили, и через пять дней они были казнены.