В. В. Брусянин
Певучая гитара
Рассказ
Сегодня обычно в шесть часов вечера Евлампия Егоровна, квартирная хозяйка, внесла в мою комнату самовар, вздохнула, погремела чайной ложкой о край стакана, словно желая тем оторвать меня от книги, и с чуть заметной усмешкой в голосе проговорила:
— Загулял наш Иван Тимофеич!..
— Что так?
— Радость у него большая — чин первый дали…
При этой фразе лицо Евлампии Егоровны преобразилось: усмешка сбежала с её тонких бледных губ, а в глазах отразилось серьёзно-деловое выражение. Немного отступив к двери, она почему-то пристально посмотрела на меня и добавила:
— Семнадцать лет служил — вот и дослужился… Оно всегда так бывает, если верой да правдой служить… Вон, то же, мой-то покойный Савелий Игнатьич… Продли Бог веку — до асессора дослужился бы… Крестик-то, вон, на аленькой ленточке, по сей час у меня в сундуке: за беспорочную десятилетнюю службу дали…
Она вздохнула, потрогала рукою печь, открыла отдушину и добавила:
— После обеда на минутку заглянул и опять… На Выборгскую сторону для чего-то поехал… Ну, что же — дай ему Господь Бог всего лучшего… Человек бился-бился… Тоже несладка она, служба-то… Вон и мой-то, покойник Савелий Игнатьич… тоже… Господи!..
Она что-то ещё говорила, притворив за собою дверь, но смысла её речи я не уловил.
Иван Тимофеич так же как и я жилец Евлампии Егоровны. Его комната напротив моей через коридор. Узкая и короткая, с печью в углу у двери, с закоптевшей штукатуркой потолка и с тёмно-серыми обоями, она выглядела неуютной и тёмной, потому что единственное окно её выходило к стене соседнего дома. Кровать, комод, стол и два стула — её меблировка; над комодом овальное зеркало в багетовой раме, а в углу у окна этажерка, на которую Иван Тимофеич прибирает жестянки с чаем и сахаром, на верхнюю полку складывает номера уличной газеты, которую ежедневно приносит со службы. У Ивана Тимофеича есть ещё семиструнная гитара, с потемневшей верхней декой, деревянными колками и с перламутровыми глазками на грифе.
С Иваном Тимофеичем я познакомился месяца через два после того, как переселился к Евлампии Егоровне. Это было на Рождестве. В обычае старушки чиновницы было приглашать в первый день праздников всех своих жильцов к обеду. Обычай этот установился ещё со счастливых лет жизни Евлампии Егоровны, когда жив был Савелий Игнатьич, и старушка страшно сердилась, если кто-нибудь из жильцов не отзывался на её зов.
Помнится, когда я переступил порог единственной комнаты, где жила хозяйка, из-за обеденного стола поднялся высокий и худощавый человек, с которым я и раньше встречался, но не был знаком. Заботливо оправил он полы своего тёмного сюртука, щипнул пальцами жидкую бородку, кашлянул и протянул мне костлявую холодную руку. Он тихо произнёс свою фамилию, улыбнулся и предложил мне стул. В это время в комнате появилась Евлампия Егоровна, в переднике, в тёмной косынке на голове и с сокрушением в лице.
— Терентьев-то вот нейдёт, говорит, что его приглашали куда-то на обед… раньше…
Терентьев, студент-горняк, был третьим жильцом Евлампии Егоровны, занимая комнату направо от входа, рядом с комнатой Ивана Тимофеича.
Евлампия Егоровна сдвинула на край стола третий прибор, очевидно, предназначавшийся для изменщика Терентьева, и, вздохнув, добавила:
— Ну, что ж, Господь с ним… Пожалуйте, господа, пожалуйте — я пирожка вам отрежу…
Хозяйка усадила нас за стол и вышла.
Я посмотрел на своего нового знакомого. Перебирая пальцами бахрому белоснежной скатерти, которой был накрыт стол, он задумчиво рассматривал узор на своей тарелке и молчал.
— Вот так в Петербурге-то живёшь, живёшь в одной квартире, а знакомства-то и нет, — начал он, с трудом выдавливая слова.
Голос его был густой, но глухой и робкий, точно он не говорил, а осторожно пробовал какую-то громогласную музыкальную медную трубу, сдерживая напор воздуха и надуваясь.
Я согласился с собеседником, что, действительно, в Петербурге наблюдается эта особенность общежития, и он поднял на меня глаза.
— Вот и у нас в управлении тоже, сидишь с чиновниками за одним столом, в одну чернильницу макаешь, ну, разумеется, как зовут — знаешь, а чтобы знакомство водить, так нет, не знаешь даже, где они и живут-то… Только вот и знаю, где столоначальник наш живёт, Игнатий Николаич Савин: с бумагами я как-то к нему ходил… Ну, да ведь у нас с ним знакомство короткое: пришёл, поклонился, сел, взял какую-нибудь бумажку, перебелил её да и на подпись…
Евлампия Егоровна внесла на двух тарелках по куску пирога с визигой.
— Кушайте, господа, пожалуйста… Вот тут и водочка поставлена и портвейн, — разводя руками, говорила она.
— И самим бы вам, Евлампия Егоровна, выкушать, — говорил Иван Тимофеич, разливая водку.
Мы все чокнулись, поздравляя друг друга с праздником, и приступили к пирогу. Хозяйка, однако, отказалась разделить с нами трапезу и скоро ушла в кухню, где на плите что-то шипело.
Иван Тимофеич разрезал пирог на маленькие кусочки и ел медленно, рассматривая каждую частицу, прежде чем отправить её в рот. Покончив с пирогом, он потянулся было за графином, но после моего отказа от водки разлил по рюмкам портвейн.
Хозяйка принесла жареного гуся так же как и пирог порциями на двух тарелках для меня и для Ивана Тимофеича. Мы выпили портвейн. Евлампия Егоровна ещё раз попросила нас кушать, добавив, что если мы с этим покончим, и гусь понравится — то и ещё можем попросить. Сообщила она ещё и о том, почему дёшево удалось купить гуся на Андреевском рынке, и мы снова остались вдвоём.
— Вот ваша служба совсем другая, — начал Иван Тимофеич, — вы всё больше дома пишете… Да только, видно, и у вас нелёгкая работа! Иной раз проснёшься в середине ночи, посмотришь на стекло над дверью, а у вас всё огонь да огонь… два или три часа ночи, а у вас всё свет…
Он с лаской посмотрел мне в глаза и вздохнул. Я объяснил собеседнику, каков род моей работы, и почему я предпочитаю работать ночью. Он кивнул головой, пристально посмотрел мне в лицо и тихо добавил:
— Работа эта хорошая, что говорить…
Мы заговорили о газетах. Иван Тимофеич сообщил мне содержание романа, который он теперь читает в фельетонах уличной газетки, расхвалил автора, высказал предположение, чем, по его мнению, должен кончиться роман и, повысив голос, спросил:
— А отчего они фамилию свою не выставляют? Вот и этот под романом-то подписывается А. Тр-в, а кто он такой? Что его за фамилия: Трубников ли, Треплев ли, или ещё какая?.. Я думаю, так какие-нибудь люди в больших чинах подписываются?..
Как мог, я объяснил ему мотивы, почему иногда писатели скрываются под псевдонимами, и он, видимо, не так поняв моё объяснение, воскликнул:
— А-а!.. Значит, бывает и так, что писателю и стыдно полностью-то подписаться под своим произведением! Лучше бы тогда уж и не писать!.. Вот и в этом-то романе, нет слов, забавно и интересно всё описывается, а как прочтёшь да потом подумаешь на свободе — и такая в нём чертовщина!..
Мы съели суп и гуся, и Евлампия Егоровна принесла компот, до которого Иван Тимофеич оказался охотником. Хозяйка с блюдцем в руках присела на стул и начала:
— А вот вы, я слышала, говорили, что в Петербурге люди знакомства не водят. И я об этом думала — отчего бы так?.. Вон у меня — года три тому назад, в шестой линии я жила — парикмахер с женой жил, приказчик один, да артельщик козухинской артели, — так те все между собою перезнакомились… Да ещё что — ревновать жену парикмахер-то стал к артельщику… Нет, я так думаю, что простые люди, не господа, — проще: одному Богу молятся, заскребёт на сердце — так и одну песенку затянут…
Евлампия Егоровна понизила голос и почти шёпотом добавила:
— Вон студент-то… Зовут его откушать вместе, а он… бррр!.. фу ты-ну ты!.. в сторону… А отчего?.. А оттого, что он вон белые перчатки на руки натянет, наденет на нос очки с верёвочкой, а Евлампия-то Егоровна весь день в переднике ходит, сама и плиту топит, сама и в комнатах прибирает… Вот оно и выходит — перчатки-то у нас разные…
Евлампия Егоровна рассмеялась.
— Так уж это, людям нечего друг с другом говорить, вот они и не знакомятся… Опять же…
— Нет уж, Иван Тимофеич! — резко перебила гостя хозяйка. — Спокон веков так было и будет… Барин ли, чиновник, мастеровой… студент и там ещё кто — все по разному живут, и разные у них думы и души-то разные у них!.. Дядя у меня был — дьяконом в Андреевском соборе служил — так тот, бывало, так говорил: «Дьякон знает в три раза больше, чем дьячок, и в три раза больше может, священник знает больше дьякона в девять раз и в девять раз больше смеет… Архиерей больше всех знает и больше всех смеет»… Вот как старые-то люди говорили, а он, дядя-то, 87 лет прожил, тридцать пять лет в одном соборе дьяконом прослужил!.. Всё, значит, от знания, кто больше знает, тот больше может.