Надежда Александровна Лухманова
Совсем короткий роман
Из цикла «Как сердце страдает».
На днях я получила три письма, одно за другим; адреса не было, — я не могла ответить ни на одно. Чужая душа открылась передо мной; из неё коротким аккордом вырвалась гамма надежды, любви, страсти и отчаяния. И затем душа эта снова закрылась — точно внезапно, неизвестно откуда вызванное явление потухло, навсегда исчезло для меня. Имею ли я право напечатать эти письма? Я думаю, что да, потому что они писаны были не мне — «её высокоблагородию такой-то», — а мне — писателю психологических очерков. Наконец, письма эти так искренне просты, красивы, что мне хочется сообщить их; они все анонимны, а потому я безусловно верю, что вырваны из жизни.
Я пишу вам, у меня нет никого-никого кругом, а я чувствую потребность громко крикнуть: «Люблю, люблю, люблю!» Поймите, люблю первый раз, люблю бессмысленно, глупо — ни за что, ни почему, ни отчего! Ах, да! Вы удивлены, что я пишу вам? — Нет? — Я хочу, чтобы меня поняли, чтобы с интересом выслушали мой бред, потому что ведь я брежу с открытыми глазами, полными слёз, с лихорадочно горящими щеками, со смехом, который вдруг совершенно случайно и беспричинно вырывается у меня; конечно, я брежу! И вот я представляю себе, что я — книга, книга, написавшаяся сама собою, одними ощущениями, и вы читаете меня и понимаете, что читаете правду, страничку редкого момента короткого человеческого счастья. Логики здесь не может быть, подробности тоже неинтересны, — да? Я замужняя, живу не в Петербурге, откуда пишу вам — нет, далеко, в провинции. Если б вы знали, как у нас всё скучно, размеренно, страшно монотонно. Муж — русский немец — аптекарь, от него всегда чем-нибудь пахнет, и от всего, даже от хлеба, от яблока, от чаю, молока пахнет последней травой, которую развешивали, последним лекарством, которое только что приготовили. Квартира наша тут же за аптекой, а лаборатория — в кухне. У меня один сын; это тонкий, длинный семилетний мальчик, с острым носом, близко сдвинутыми глазами как у отца, белокурый, необыкновенно благонравный. Он обожает аптеку и благоговеет перед отцом, ходит всегда за ним, стараясь копировать его походку, жесты, страшно гордится, когда отец поручает ему самостоятельно мешать какую-нибудь мазь или развесить порошки. Мальчик никогда не шалит, и когда я его целую, говорит: «Не мешай!..»
Театра в нашем городе нет, в гости ходить я не люблю; да и некогда; единственное развлечение — изредка обед у доктора, прогулка в общественном саду, новая шляпа и разговоры о том, кто умер, кто болен, кому прописано какое лекарство; как высшее проявление интеллигенции — политические споры, причём, конечно, все симпатии мужа лежат на стороне Германии… И вдруг… я получаю письмо от сестры, которая замужем за доктором-моряком: «Мы вернулись из Японии и теперь, вероятно, навсегда поселимся в Петербурге. Высылаю тебе деньги, проси мужа отпустить тебя на месяц. Ты, кстати, поможешь нам устроиться. Миша приехал с нами и тебе кланяется».
Я подала письмо мужу и убежала в свою комнату. Из открытого окна я видела, как постепенно гасли огни нашего мирного засыпавшего города. Стрижи, описав под моим окном с резким криком несколько кругов, исчезли, и полное молчание водворилось; только изредка, быстро, почти около самой моей головы, беззвучно проносились летучие мыши. На небе, догорая, ещё долго дрожала нежно-розовая полоска; задев чуть-чуть конёк какой-то высокой крыши, она на минуту вырисовала его на фоне неба, затем, оставив его стушёвываться, поднялась выше, выше, растаяла, потухла, и всё слилось в наступивший ночной мрак…
«Миша приехал с нами, с нами, с нами, с нами!» — пело моё сердце.
Вошёл муж, с письмом в руках:
— Что загрустила, спряталась, неохота ехать в петербургское болото? А ехать надо: сестрица со своим супругом обидятся, а у них детей нет, богаты, в будущем нашему Фриценке может быть большая поддержка…
Я дала себя уговорить мужу и… на другое утро уехала.
«Миша приехал, приехал и кланяется тебе!» — пело моё сердце до тех пор, пока я сама не приехала в Петербург… Он не поклонился мне, а схватил меня в объятия «по родственному». Миша — это моряк, двоюродный брат мужа моей сестры.
Представьте, на этом я и кончаю моё письмо; мне сказать больше вам нечего. Я не то, что счастлива — я… я просто вне конкурса жизни… Когда я остаюсь одна, я бросаюсь лицом в подушку и смеюсь, смеюсь громко, а слёзы так и льются из глаз. Нигде не пахнет аптекой, подумайте только! Все продукты получили для меня свой настоящий вкус и запах, я не слышу больше целыми часами характерного звука пестика, растирающего в фарфоровой ступке, никто не говорит о лекарствах, никто не убеждает меня, что Германия — первая нация в мире… Никто вечером не приходит, в халате и жёлтой ермолке на голове, в мою комнату, и никто не уверяет меня, что я должна быть счастлива, очень счастлива тем, что у нас своя аптека, а в ней мой муж-аптекарь, каких на свете мало!.. Именно отсутствием всего этого счастья я и счастлива!
Я опять пишу вам, но если бы, вместо письма, я могла решиться приехать к вам, позвонить, войти и затем всё-всё как на исповеди высказать вам! Неужели вы приняли бы меня холодно, с изумлением? Не может быть; вы были бы не вы, т. е. не та женщина, какою вы рисуетесь в воображении тех, кто читает ваши произведения. Я думаю так: вы — женщина немолодая, одинокая (иначе не было бы так много грусти в ваших описаниях природы и жизни) и добрая… При этих качествах, для меня, вы обладаете ещё несравненным достоинством: вы посторонняя — т. е. не родственница, обязанная стоять на страже моей добродетели, и ни лицо, заинтересованное в тех событиях, которые я переживаю, — значит, вы можете быть беспристрастны.
О! Как многие-многие из молодых женщин нуждаются в женщине пожилой, доброй, беспристрастной, которой могли бы открыть свою душу! Может быть, я и приду к вам, но после; теперь пока позвольте мне хоть писать вам, — это благотворно влияет на меня, я как-то собираю мысли и уясняю их себе, и притом я как будто не одна, за мною точно невидимо следит кто-то, кому я должна дать отчёт.
Сестра старше меня на десять лет, она родная мне по отцу; но моя мать, вторая его жена, была француженка-певица; он познакомился с нею в Лионе, влюбился, обвенчался и увёз сюда. Какое представление имела моя мать о России там у себя — не знаю; но до самой смерти она не переставала говорить: «O que je me suis trompée!» [1] В отце она тоже ошиблась, потому что он далеко не был так богат, как она предполагала. Их совместная жизнь был ад с проблесками райских дней. Они ревновали друг друга, стрелялись, топились; расходясь, не могли вынести трёх дней разлуки и умерли в одну и ту же неделю: она — от схваченной ею страшной простуды в кустах сада, где поссорившись с мужем, просидела целую ночь; он — от безумного горя, пролежав в день похорон несколько часов на её могиле, засыпанной снегом, в ту же ночь он впал в беспамятство и умер, почти не приходя в себя.
Соня, сестра, была уже замужем; я, воспитывавшаяся чуть не с пяти лет у тётки (сестра отца), осталась после их смерти 14 лет. Больше всего на свете тётка боялась, чтобы я, вместе с густыми волосами и чёрными глазами, не унаследовала от матери и её характера; со мною обращались строго, держали очень просто, морили на шитье, порядке и других добродетелях бедных девушек, и когда мне минуло 16 лет, и за меня посватался 35-летний Вильгельм Фердинандович В-лей или Василий Фёдорович В-лом, как его все здесь звали (русский немец, лучший аптекарь нашего города), то все были так поражены выпавшим мне на долю счастьем, что даже и мне казалось, что я очень счастлива и должна быть благодарна Василию или Вильгельму — аптекарю В-лей или В-лову.
Я уверяю вас, что шла замуж самой наивной девочкой, с весьма смутными и своеобразными понятиями о женской доле. Свадьба моя была утром, и, по провинциальному обычаю, целый день, с утра до вечера, у нас толклись гости; это было уже на новой, аптекарской квартире. Сестра с мужем были в числе гостей; Миша, который старше меня всего на четыре года, был моим шафером. Боже мой! Какой это был скучный, тяжёлый, бесконечный день! Сколько ели, пили, играли в карты, и как все-все мужчины, включая даже двух официантов, без которых в нашем городе не происходит ни похорон, ни свадьбы, странно держали себя в отношении меня: никто не подходил ко мне без улыбки, никто не говорил со мной просто — так, как говорил, когда я не была ещё объявлена невестой.
Сестра моя считает себя очень красивой женщиной. Я этого не нахожу, также, как не согласна и с её презрительным взглядом на меня: мой жанр — немножко цыганский, её — «королевский», она — высокая, полная, белая, с водянисто-голубыми глазами, которые имеют способность выцветать чуть не добела при всякой вспышке гнева. Муж её — полный господин, с плоским лицом, большим ртом, с толстыми губами и чёрными, масляными, странно играющими как у кота глазами. Мне всегда казалось, что он, — или поймал мышь и только что благополучно проглотил её, или высмотрел её нору и… поджидает. Сестра ревнует его, делает ему сцены… Сначала мне это было очень смешно; но, затем, я поняла впоследствии, что ревность эта имела своё хозяйственное оправдание, так как флирты подобных господ должны стоить очень дорого. В памятный день моей свадьбы я, помню, всюду встречалась с его глазами, и мне почему-то становилось стыдно; я даже, помню, спросила его: «Почему вы так смотрите на меня?» Он мне ответил каким-то странным смехом и совсем непонятными для меня словами: «Запоминаю их сегодня, чтобы проверить завтра»… Я глупо засмеялась. Я в этот день — нервная, взволнованная — смеялась всему, что говорили. Муж меня несколько раз в день заставляли произносить это слово, и всякий раз при этом прибавляли: «Ещё ненастоящий»… — беспрестанно останавливал меня, к моему громадному смущению, брал меня за талию, фамильярно похлопывал по щеке, даже раза два на ходу поймал меня и поцеловал. Мой протест, чуть не со слезами, опять-таки насмешил всех: