— Нет, нет, она не приедет.
— Но ведь еще нет и девяти, Бобик!
— Ах, не приедет она, не приедет.
И голубые кроткие глаза наполняются слезами.
— Опять, Бобик! Как это скучно… Ты точно девочка…
Молодая бледная девушка, лет 23–24, махнув досадливо рукой, отходит от окошка.
Теплый июльский вечер вливается в комнату. Грохот экипажей чуть долетает до серого домика, утонувшего в зелени тенистого сада. Домик не кажется принадлежностью Петербургской стороны, так хорошо окружен он большими деревьями, дающими тень и прохладу. «Точно на даче», — думает мальчик, скорчившись на подоконнике раскрытого окна. Это бледный некрасивый ребенок, малокровный и жалкий, как все петербургские дети. Только глаза мальчика голубые, чистые и мечтательные, похожие на глаза маленького серафима, делают особенно милым умное и кроткое личико ребенка. Длинные, белокурые волосы падают «по-английски» на синюю курточку, скрывая уши и часть лба с печатью не детской затаенной думы.
Июльские сумерки постепенно сгущаются, а мальчик все не отходит от окна. Вон зажглась звездочка… одна… другая… третья. О, сколько их! Та, крайняя, всегда зажигается первая… Она самая нарядная и красивая. Бобик называет ее мамина звездочка… А та, справа, поменьше, — Татина… Тетю Тату он любит гораздо меньше мамы и ее звездочка должна быть скромнее, меньше.
— Пора спать, Бобик… Ты простудишься!
Окно захлопнуто. Перед ним Тата.
— Будь паинька, раздевайся и ложись…
— Ах, Тата, она не приедет, а я так ждал ее.
— Ее задержали, — отвечает девушка и принимается расчесывать нежные локоны Бобика.
— Ай, больно, Тата! Больно!
Бобик вспоминает другую руку, расчесывавшую ему головку, тонкую, белую, испещренную синими жилками и унизанную дорогими кольцами… И та рука пахла так хорошо, такими, вероятно, очень дорогими духами, запах которых так явно чувствуется Бобику, точно сама она здесь — его милая, его дорогая, нежная мамочка…
__________
— Господи, спаси и сохрани маму, бабушку, Тату…
Под окном гулко прозвучали копыта лошади, мягко зашуршали шины экипажа.
— Это она, — мама!
Бобик, быстро вскочив с колен, бросился в одной рубашечке через столовую, гостиную в прихожую, слабо освещенную одной маленькой лампой.
— Подожди, Бобик, простудишься! — кричит Тата.
Но он не слышит… Что-то нежное, прелестное, давно жданное спешит к нему на встречу, хватает на руки и целует, обдавая запахом чудным и едва уловимым.
— Мама, мама! — шепчет он, смеясь и плача…
— Наконец-то, а мы ждали, ждали…
Это говорит бабушка, прикорнувшая на диване в «прихожей» в ожидании мамы, и теперь так смешно жмурящаяся от света висячей лампы.
— Едва вырвалась… нельзя было!.. А ты уже ложился… милый?
Говоря это, молодая женщина густо краснеет и с Бобиком в руках подсаживается к чайному столу. Бобик считает маму красавицей, лучше Таты, куда лучше! В самом деле, она очень мила, — эта тоненькая, как былиночка, бледная и эффектно одетая молодая женщина. У нее белые, как сахар, зубы и порочные глаза, кажущиеся Бобику небесными. Она смеется заразительно, резкими, детскими звуками и поминутно целует Бобика прямо в открытый ротик.
Бобик бесконечно счастлив. Шелк маминого платья приятно щекочет его голые ножки, а запах ее духов обдает нежной волной.
— Что ты поделывал без меня, милый?
Бобик смотрит на свою нарядную маму широко раскрытыми влюбленными глазами, и перебирая на ее тонких, нервных пальцах дорогие модные кольца, рассказывает, что он делал.
— Сначала в саду копал гряды… Потом качался и ушиб нос… Только не плакал. А Тата испугалась и все хотела приложить к носу большой медный пятак… Но он не позволил… Ведь он мужчина и должен терпеть. Потом он играл в поезд… Он был машинистом, а Тата кондуктором… Ах, да, потом паук, большой… страшный…
— Милый, голубчик!… — шепчет молодая женщина, вслушиваясь в его лепет, и блаженно смеется.
В нем ее силы, радость, поддержка… И порочные глаза сияют все ярче и ярче…
Перед ней чашка душистого чая.
— Пей же, Катя, — говорит мать.
— Сейчас, мамаша! Ну, Бобик, вместе… — И со смехом она подносит чашку к губам, приглашая Бобика сделать то же.
— Мама, ты ночуешь у нас?
— Нет, нет, нельзя, милый!
— Но почему?
Он готов заплакать. Она уйдет и снова скучное «одно и тоже»: ожидание у окна… поезд… качели… Тата… Бог с ними! Ему надо маму… маму…
— Милый, о чем?
— Ты не уедешь? Не уедешь!
Слезы переходят в рыдание, рыдание в стоны.
— Ты не уедешь? Не уедешь?
Она сама еле сдерживает слезы, и прерывающимся голосом обещает ребенку привезти завтра конку с паровозом и велосипед… Он ведь так хотел иметь детский маленький велосипед!..
— Возьми меня! Возьми меня с собой! Возьми! — твердит он и смотрит ей в глаза такими жалкими, заплаканными кроткими глазами.
— Нельзя, нельзя, милый…
И лицо ее заметно бледнеет и гаснет…
__________
Лампада то вспыхнет, то потухает… Тата в белой ночной кофточке с толстой разметавшейся косою, стоит перед божницей и тихо шепчет молитвы. Она всегда очень набожна, эта бледная, печальная, строго красивая Тата. По ее лицу скользят и бегут тени…
— Мамочка… маленький трехколесный с красненьким сиденьем… — шепчет в постели Бобик.
Его мама сидит на краю его детской кроватки, с которой нарочно сняли синий переплет. Они оба теперь успокоились… Только изредка Бобик всхлипывает нервно, всей грудью, а мама вздыхает… Отблеск лампады роняет лучи на темную каемку ее длинных ресниц… Одна рука подсунута под спинку ребенка. Другой она нежно гладит его слипшиеся от пота кудри.
— Мамочка, с шинами, — просит мальчик.
— Непременно с шинами, — торопится ответить молодая женщина.
И Бобик счастливо смеется. Ему хорошо и сладко чувствовать под собой тонкую пахучую мамину руку, видеть игру лучей на милом, бесконечно милом лице.
Полусвет не мешает наплаканным глазкам. Его клонит ко сну…
А Тата все шепчет молитвы.
Бобик то закроет глазки, то вдруг широко откроет их, чтобы увидеть еще раз маму… Она так нежно смотрит на него — родная, милая, такая красавица в этих слабых лучах…
— Мамочка! — шепчет он еле двигая губками, — какие это духи у тебя?
— Ирис и вербена, голубчик!
— Ирис и вербена… — повторяет Бобик сквозь сон. — Ирис и вербена… как хорошо… вербена… вер-бена… — и сладко засыпает с детски счастливой улыбкой на губах…
Поезд ползет, как черепаха… Только что проехали Ланскую. Молодая женщина тесно прижимается к углу вагона. Колеса стучат… Или это ее сердце стучит, как пойманная пташка?.. В открытое окно льется струя чистого, свежего воздуха… Визави седая в буклях старушка дремлет с болонкой на руках.
— Удельная… Опять остановка! О, как долго… долго…
«Мамочка с шинами и с красненьким сиденьем», — слышится ей звонкий и нежный голосок сына… А сердце стучит, неугомонное…
Она его любит, горячо, порывисто, как только может, способна любить такая женщина, вся сотканная из чувств и нервов. Сегодня она чуть было не сдалась на просьбы ребенка. Но… нет… Опять муки — ревность… отчаяние…
«Твой сын разлучает нас… Я не переношу этого… Ты больше мать, чем женщина…» Этот голос — его голос… Ах, зачем она так полюбила этого страстного, жестокого и чудного человека! «Ты мое все! — опять с поразительной ясностью слышится ей, — я хочу тебя всю, всю без изъятия… Или все или ничего… Ни сына, ни прошлого…»
И так страстно, так жутко при этом блестят на нее эти два огромных великолепных глаза… Не покориться им нельзя… И она покорилась…
О, какя это страстная, стихийная, божественная любовь… Он всю ее охватила собой, всю заполонил, точно калеными звеньями цепей, которые она готова лизать, как собака. Их любовь — сплошная ревнивая мука и невыразимое блаженство!..
До 26 лет она не знала этого яда, отравившего теперь все атомы ее души и тела… Он разлился по ней и жжет ее томительными сладким огнем…
А поезд все ползет, как черепаха…
__________
— Катя, наконец-то, дорогая!
Станция освещена слабо, но она сразу узнала его светлый костюм, белым пятном выделявшимся в сумраке июльской ночи… И эти глаза сияют нестерпимо…
— Наконец-то!
Он берет ее руку властным движением хозяина. Ведь она его принадлежность, его собственность. На балконе их маленькой дачи, затонувшей в кустах бузины и сирени, шумит самовар.
— Дорогая, милая, наконец-то!
Она улыбается… Ее пятичасовое отсутствие измучило его. И это на пятый год связи.
— О милый, спасибо!
Ее губы тянутся к нему. Как он хорош с этой характерной головой сорока восьмилетнего красавца, с этой несгорающей страстью влюбленных глаз!