Янка Брыль
(Иван Антонович)
На Быстрянке
Перевод с белорусского А.Островского
Янка Брыль - видный белорусский писатель, автор многих сборников повестей и рассказов, заслуженно пользующихся большой любовью советских читателей. Его произведения издавались на русском языке, на языках народов СССР и за рубежом.
В сборник "Повести" включены лучшие из произведений, написанных автором в разные годы: "Сиротский хлеб", "В семье", "В Заболотье светает", "На Быстрянке", "Смятение", "Нижние Байдуны".
Художественно ярко, с большой любовью к людям рассказывает автор о прошлом и настоящем белорусского народа, о самоотверженной борьбе коммунистов-подпольщиков Западной Белоруссии в буржуазной Польше, о немеркнущих подвигах белорусских партизан в годы Великой Отечественной войны, о восстановлении разрушенного хозяйства Белоруссии в послевоенные годы.
В.А.Колеснику
Плоскодонка - их и в этих краях называют чайками - с утра стояла в тихой заводи Быстрянки, под старой вербой, на замке.
В отдалении, вверх по речке, слышны были детские голоса и плеск воды. А здесь, в затишье, чуть заметно покачивались на воде белые цветы, нежно, должно быть девичьими устами, названные гусочками, - лилии на темно-зеленых тарелках листьев. Берег напротив, ярко освещенный солнцем, высокий, обрывистый, был весь изрыт пещерками; вокруг них с оживленным щебетом озабоченно носились стрижи.
Бо тропинке из деревни, огороды, деревья и хаты которой видны с высокого берега, в полдень пришел парень. Без рубахи, загорелый, босой и с плотно набитым дорожным мешком. Кинув в лодку тонкий, отполированный руками шест, он положил туда же мешок, закатал до колен штаны, отвязал чайку от вербы и столкнул ее на воду.
- Поехали, - вслух подумал он, стоя на корме и шестом направляя лодку по течению. - Поехали, - повторил он громко и улыбнулся, откидывая левой рукой падающие на лоб непослушные пряди светлых волос.
Расколыхав на прощанье гусочек и их большие плавучие листья, чайка пошла по стрежню живой, извилистой Быстрянки.
В деревне Потреба, из которой он только что пришел, парня сызмалу называли Ганулин Толик. Потом, когда он уехал в Минск учиться и вместе со студентами-односельчанами стал приезжать на каникулы, ему и от старших случалось уже слышать солидное - Анатолий Петрович. Для друзей и подружек, и дома и в городе, он - Толя, веселый и компанейский Толя Климёиок.
Этим летом Толя перешел на четвертый курс литературного отделения университета. Дома, в деревне, где у него остался только старший женатый брат Кастусь, он косил с мужчинами, с молодежью танцевал до упаду в новом клубе, а ночью тайком писал. Один его очерк на днях был напечатан - ни много ни мало - в республиканской газете, а насчет шести стихотворений, почти месяц назад впервые посланных в толстый журнал, все еще нет ответа.
Но вот утром пришло наконец давно ожидаемое письмо, а в нем нежданная приписка, и Толя забыл обо всем и все бросил - поплыл.
Письмо - не из редакции, а от Максима, друга военных дней. Аспирант лесотехнического института, Максим и нынче проводит практику в их партизанской пуще и вот заехал сейчас к отцу, в свои Лозовичи, где на этой самой Быстрянке стоит мельница. Дорогой до мельницы - километров двадцать, попутных машин достаточно. Однако Толя поплыл на лодке, потому что она им с Максимом понадобится.
"Побудем денек у моего старика, - писал Максим, - и двинем на Неман, в пущу, к нам, лесовикам. Отцовская чайка - старая: она вся не стоит смолы и времени, которое надо потратить, чтобы привести ее в порядок, ну, а твою мы на обратном пути в Минск подбросим к тебе на машине, чтоб ты, как дурак, не ломал спину против течения. Плыви, писатель, гарантирую тебе тонну впечатлений для новых классических строк и часика два скуки над моей лесной писаниной. Ясно? Сердечный привет тебе от отца и Люды. Ждем".
Но особо значительной кажется Толе приписка:
"Толя, и правда, приезжай.
Люда".
Письмо лежит в вещевом мешке. Оно прочитано столько раз, что каждое слово и каждая точка стоят перед глазами, как живые. А все же хотелось бы еще разок перечитать, хотя мысли сразу же убежали далеко за рамки страниц, а чувства, взволнованные скупыми строками письма и особенно приписки, сразу же понеслись на север, туда, куда бежит Быстрянка.
И Толя спешит вслед за ними. Не хочет даже присесть на корме: ведь стоя - скорее, особенно если помогать течению шестом.
Вода - прозрачная, стремительная - с гор... Ну, не с гор, а оттуда, где живописно раскинулись холмы Новогрудской возвышенности, где прохладный шум густолистых дубов и кленов и золотой горячий шепот спелого колоса. Хорош он, этот уголок Западной Белоруссии. Только очень уж петляет Быстрянка, суетится, ища прохода. А Толе хотелось бы, чтобы дорога была прямая, самая короткая. Туда, где родные люди, где мельница неустанно повторяет одно имя, одно прекрасное слово:
- Люда, Люда, Люда...
Представление это - не новое, книжное. Да что поделаешь - Толя когда-то читал рассказ Пруса о том, как где-то в Польше стояла над речкой такая же, как в Лозовичах, деревянная мельница, а у мельника была дочка, имя которой с нежностью повторяли трудолюбивые жернова... Там была Магда, а здесь - Люда, младшая сестра Максима, единственная дочь дядьки. Антося Нагорного, партизанского деда из наднеманской деревушки, которого после войны послали в Лозовичи заведовать старой, некогда купеческой, мельницей.
Полдень. Жарко даже здесь, на воде.
Август пришел и сюда - на пшеничные холмы, на долины, богатые льном, щедрый работяга август с острым ароматом хлебов и напевным стрекотом жнеек, гулом комбайнов и груженых автомашин. Сегодня в Потребе всю ночь гудела молотилка, начавшая подсчет снопов, а когда она затихала, сквозь смех и гомон молодежи Толя слышал, как на потребовском поле рокочет трактор, раскрывая лоно земли для нового посева.
Но за всем этим бодрым шумом слышался Толе и ночью и днем - как бы в предчувствии письма и встречи - давно знакомый, давно волнующий гул мельницы над речкой, в тени высоких дерев.
Скоро он станет слышен наяву, донесется сюда по воде...
...До первой встречи с Людой много Толе пришлось пережить... Собственно, это не те слова, не передать им того, что перевернуло Толину душу десять лет тому назад, январской ночью сорок третьего.
Брат Кастусь, много старше Толи, ушел в партизаны почти за год до этого. Толя и мать, вдова Гануля Климёнок, - ему четырнадцать, а ей за пятьдесят, - жили-хозяйничали дома. Полицаи обычно приходили днем, а в тот раз налетели на деревню ночью. Мать по стуку узнала, что это не Кастусь и не его товарищи, а чужие, они. Когда же зажгла лампу, отворила дверь и один из них переступил порог, мать крикнула:
- Сынок, беги!
Мальчик увидел только, как она, широко раскинув руки, обхватила полицая за плечи, прижалась грудью к автомату в его руках. Толя кинулся в кухню-боковушку, с ходу обеими руками выбил старую оконную раму и выскочил на снег. Босой, в одном белье, он не чувствовал ни мороза, ни снега, в котором увязал по колени. Более того - и это всего горше мучает его до сих пор! - Толя не слышал ни последнего крика своей матули, ни выстрелов в их хате. Правда, он почти не слышал и тех выстрелов, что гремели ему вслед.
Толю спасло то, что он, добежав до первого хутора на опушке, постучал в окно. Дядька Микита Пчелюк узнал хлопца по голосу и впустил в хату. Не зажигая огня, Толю растерли крепким самогоном, заставили выпить чуть не целый стакан и накрыли большим кожухом. Здесь он пролежал десять дней, пока не выздоровел, и Кастусь увез его в пущу, в лагерь.
Мама приходила часто. Не только во сне, но и наяву, когда в землянке тушили лампу и хлопцы затихали на нарах, а в темноте отсвечивала горячим багрянцем железная бочка, служившая им печью. Мама никогда не упрекала его. Он слышал только ее последние слова: "Сынок, беги!" Толя накрывался с головой и плакал, уткнувшись в подушку. Никому, даже Кастусю, никогда он об этом не рассказывал. Ему казалось, что ничем, даже если он убьет тысячу фашистов, не смыть этого страшного стыда. Его уже взяли в разведку, уже даже похвалили два раза, а он, когда оставался один, чаще всего ночью в землянке, - накрывался с головой и шептал свое горькое: "Мама... Матуля... да я ведь..." А она не отвечала ничего. Только повторяла, чтоб он бежал, и крик этот проникал в его сердце все глубже, а вместе с ним и неизбывная боль, и стыд, и горечь, что прошлого, как бы ты ни хотел, не вернуть.
В землянке при штабе бригады жило их десять человек: девять разведчиков и "дед" - дядька Антось Нагорный, исполнявший обязанности старшины. Разведчики редко ночевали в лагере, и старшина обычно оставался в землянке один, бобылем.
Дедом старика называла вся бригада, вкладывая в это слово грубоватую нежность, в которой был оттенок и легкой молодой насмешки, и уважения. А он всем резал правду в глаза, ко всем обращался на "ты", в том числе и к командирам, которым он и вслух и потихоньку часто давал дельные советы как хозяйственные, так и стратегические, а на жен начальства, военных и довоенных, ворчал как свекор.