После школы он перепробовал множество профессий, но ни одна не устраивала на все сто. Некоторое время выполнял мелкую работу в одном из офисных муравейников – сортировал бумаги, наклеивал марки, ставил печати, – но кому такое понравится?
Потом поступил на службу в автомастерскую. Поначалу все шло очень даже хорошо, но со временем он понял, что та страстная любовь, которую питали к автомобилям коллеги, в нем никогда не разгорится. А потому вскорости бросил и это занятие и начал присматриваться к чему-нибудь другому.
Он был тогда человеком верующим. Наверное, по этой самой причине и не мог нигде прижиться. Он почти исправно ходил в церковь, а однажды взялся за исповедь блаженного Августина. И хотя до конца не осилил, но отзывавшиеся эхом витиеватые фразы, словно произнесенные в самом кафедральном соборе, произвели на него неизгладимое впечатление. Он даже работал в приходе во время подготовки служб, шествий и других мероприятий подобного рода, и так как этим занимаются не столь уж многие, кое-кто из совета приходской общины обратил на него внимание. Ему предложили место.
Звучало довольно заманчиво: по работе своей этот человек устраивал конгрессы, то есть подыскивал для того, кто их собирался проводить, зал и заказывал места в гостинице, подключал микрофоны и громкоговорители, покупал карандаши и бумагу и заготавливал все то, о чем никто другой никогда бы не подумал. Устроителям конгрессов, так уж повелось, надобно иметь записи всех речей, докладов и дискуссий на пленке – на память или… да кто его знает, для чего. Вот и требовался – дабы застраховаться от срывов – человек, который сидел бы в наушниках за пультом и следил, чтобы все шло без помех; откажет микрофон – бил бы тревогу, заговорит кто-то слишком тихо – настроил бы регулятор чувствительности. Этим он теперь и занимался. Бог свидетель, работенка оказалась совсем не трудная, единственное, что входило в его обязанности, – слушать, не упуская из виду маленькие светящиеся точки, показывавшие колебания громкости и высоту тона. Ему не разрешалось отлучаться, не разрешалось читать или проявлять рассеянность каким-либо иным образом; но он умел работать сосредоточенно: платили тоже довольно прилично. Вот так сидел он каждый день в каком-нибудь конференц-зале на самой галерке, у стены, перед записывающим пультом и слушал. Впереди торчали головы с последних рядов, почти все – с седыми и жиденькими волосами, с затылками, потертыми как края кресел под ними. Выступавшие в большинстве своем – старики, их голоса высокие и слабые, так что приходилось придавать им силу с помощью усилителя.
Разумеется, он понимал немного, чаще всего разглагольствовали о медицине или о сложных технических вопросах. Но слушал он всегда. Внимательно и с искренним интересом.
Вскоре, правда, сообразил: лучше не ломать голову над услышанным. Это ни к чему не приводит и только вызывает жуткое чувство, будто живешь бок о бок с чем-то на редкость беспочвенным и неопределенным. Он старался пропускать мимо ушей и оставаться равнодушным к тому, что произносилось перед ним изо дня в день. И это получалось.
Во всяком случае вначале. Он слушал доклады, наверное, обо всем на свете. И вскоре заметил: ни в чем нет единства. Никогда. Если один рассказывал об открытии, тут же встревал другой и объявлял все ересью. А после выступал третий, утверждавший, что открытие это совсем не ересь, и потом следующий, и так далее; и так всегда, не важно, шла ли речь о лечении зубов или рекламных стратегиях. Однажды, на конференции философов, он услышал, что некто уже много лет назад заявил, будто все можно поставить под сомнение, но только не то, что ты и есть тот самый сомневающийся; и будто в этом заключается достоверное и, между прочим, единственно достоверное знание. Но потом на эту идею все ополчились, да еще в выражениях совершенно ему неведомых, и опровергли. Значит, опять что-то не то.
Камень, тысычелетия пролежавший на одном месте, омываемый водой, все равно будет камнем. Но однажды и от него останется лишь мокрое место. А есть ли конец у времени? Он слушал о безграничном пространстве, которое, оказывается, не безгранично, о магической империи чисел, о химическом соединении и распаде. Перед ним наматывались километры магнитофонной пленки, которую больше никому и никогда не суждено услышать. Так проходили годы.
Раз воскресным утром он отправился на прогулку в парк. Была весна, к отдаленному шуму автомобилей примешивались щебетание птиц и детские визги из песочницы. Деревья распустили белые цветки; дул слабый ветерок. Вдруг он остановился и, к немалому своему удивлению, опустился на скамейку. Он просидел долго, а поднявшись, твердо знал, что больше ни во что не верит. Он побрел домой с застывшей и кривоватой улыбкой на лице. А дома разрыдался.
Вообще-то жизнь не баловала его событиями. Он ясно сознавал, что в конце концов придется жениться. Но в какой-то момент заметил: скоро будет поздно. На людях он почти не показывался, старые приятели считали его немножко странным, а новыми обзавестись не пришлось. Раньше, когда он рисовал себе будущее, там всегда находилось место для женщины и – пусть даже в некотором тумане – детей. Но подруга жизни не появлялась. Настала пора действовать. Но как? С годами он почти разучился совершать поступки. А еще позже, к своему собственному изумлению, обнаружил следующее: мысль о том, что свою единственную и неповторимую можно так никогда и не встретить, не столь уж мучительна. Прошло еще какое-то время, и жениться стало действительно поздно.
Между тем он по-прежнему записывал доклады. Но вокруг сгущалось какое-то странное смятение, не то чтобы тягостное – но он находился в самом его центре и чувствовал, что тонет. Нет, то было не сомнение, а глубочайшее всеохватывающее неверие, вечная, всепронизывающая, ничем не ограниченная пустота. Ничего правильного, ничего завершенного, ничего лучше или хуже всего остального. Изо дня в день он слышал, как люди открыто высказывали свое мнение, а другие им возражали, и он не видел этому конца. А если двое приходили-таки к согласию, то непременно выступал вперед третий, это согласие нарушавший. При всем том он как-то само собой и, собственно, даже против воли постепенно накопил большие знания. Но ни во что их не ставил.
Мир вокруг, все самое простое и обыденное, вещи, которыми он всегда занимался, с которыми сталкивался, на которых сидел, которых касался и нюхал, неприметно изменились. Его квартира, кровать, стол и телевизор, длинные ряды в конференц-залах, серый асфальт тротуара, небо над головой, деревья и дома – все поблекло; краски потускнели, утратив прежнюю силу. Легкий туман, едва уловимый, накрыл мир – туман унылого ноябрьского утра.
Человек, некогда устроивший его на работу, давным-давно умер. С тех пор делами заправлял его сын, который в сущности ничем не отличался от отца, в остальном же – никаких значительных изменений. Он делал свое дело, и постепенно стало ясно: так будет всегда. Утром он появлялся на месте, включал аппаратуру, надевал наушники и слушал. Вечером отправлялся домой. Если кто-нибудь с ним заговаривав он давал односложные ответы, иногда не отвечал вовсе.
Когда наступал выходной, он слонялся по городу, глазея на людей. А люди проплывали мимо; частенько казалось, что они вот-вот растворятся, словно невидимки, и исчезнут. Но ничего подобного не происходило или во всяком случае происходило довольно редко. Так он и к этому утратил интерес.
Он начал опаздывать. Не из-за лени, а потому что связь между текущим временем и углом стрелочек на его часах ускользала. Поначалу это сходило… («…такого старого работника, нельзя же просто так…»), но опоздания случались все чаще и чаще. А самое скверное было в том, что он даже не мог оправдаться или хотя бы придумать какую-нибудь отговорку, и вдобавок, совершая проступок, казалось, совершенно этого не понимал. Проблема разрешилась сама собой: однажды он вообще не явился. Увольнение без предупреждения и вежливое письмо от начальника ему прислали по почте.
Он так и не прочитал его. Он больше не распечатывал писем. А сидел у окна и смотрел на небо. Там пролетали птицы; их оперение менялось со временем года. Само же небо обычно оставалось серым. Облака рисовали на нем узоры, утром – красные с зубцами и пылающие, вечером – тусклые. Зимой – снег: несметные хлопья падали медленно и бесшумно, необыкновенно белые. Иногда – совсем редко – светлые и голубые. Никаких облаков, много света и приветливые птицы. В такие дни все было хорошо.
Тогда его охватывало странное веселье. Он чувствовал: ему есть что поведать людям, окажись они рядом. Но это проходило. Тогда он вставал и отправлялся за покупками.
Да, он еще ходил за покупками. Что-то еще регулярно тянуло его в продуктовый внизу на углу. Он покупал мало и всегда одно и то же. Все деньги, вот уже несколько месяцев назад снятые в банке, теперь лежали в квартире: тонкая пачка банкнот, неуклонно уменьшавшаяся.