Михаил Арцыбашев
Кровавое пятно
Все эти дни Анисимов почти не спал, но чувствовал себя таким здоровым и бодрым, как никогда. Он даже как будто помолодел, и его худая, нескладная фигура, с унылым и длинным носом, двигалась по станции быстро и весело.
Все было так стремительно, так неожиданно и хорошо, что все время у него было такое ощущение, будто он кружится в свежей и чистой волне, откуда-то нахлынувшей и без следа, навсегда смывшей всю старую, тусклую и скучную жизнь.
На станции, всегда тихой и пустынной, теперь было людно и шумно. От черных толп, непрестанно движущихся по платформе и путям, казалось, что вся она движется, как муравейник, и многоголосый, возбужденный говор так и висел над ней в чистом, холодном воздухе белого дня. С востока один за другим проходили пестрые, наскоро составленные из разнокалиберных вагонов поезда и, почти не останавливаясь, стремительно уносились вдаль, быстро уменьшаясь и тая в белом мареве снежных полей. Каждый поезд толпа на станции встречала и провожала долгим «ура» и маханием шапок, причем от множества рук мелькало в глазах, а от крика овладевало мальчишески-задорное чувство. Каждый старался кричать как мог громче и, улыбаясь, оглядывался на соседей наивно и весело. И когда поезд уже скрывался в перелеске, еще долго слышались одинокие замирающие крики: А-а!..
На паровозах лопотали по ветру красные флаги, и из всех вагонов глядели какие-то совершенно неизвестные, но странно близкие, как общие друзья, по большей части молодые люди. Они махали руками и фуражками и исчезали все в одном направлении. И то, что их было так много, чти так часты были эти поезда, что ружья и револьверы так странно не гармонировали с черными пальто и шапками, все поселяло в душе молодое и радостное чувство своей правоты и силы.
Анисимов принимал и отправлял каждый поезд сам и, стоя далеко от станции у стрелки, приветливо высовывал навстречу из-под красной шапки свой длинный, покрасневший от холода нос. Он вглядывался в предносившиеся мимо него незнакомые лица, и грудь у него теснило какое-то большое, новое и счастливое чувство.
Он еще сам не знал, что будет дальше, но что-то светлое, свободное и счастливое смутно рисовалось ему впереди и казалось очевидным и непреложным то, что прежняя жизнь, с ее мертвым тяжелым трудом, душевным одиночеством, унижениями, пьянством от скуки, вечными заботами и нуждой, кончена.
Когда не было поездов, он слонялся в толпе по станции и, всовывая свой длинный нос то в ту, то в другую кучку возбужденно спорящих людей, улыбался и вставлял свои замечания. Его все уже знали, называли «наш начальник станции» и «товарищ» и просто и охотно вступали с ним в разговоры, точно все это были давно знакомые и близкие ему люди.
Иногда Анисимов заходил в свою комнату на вокзале, чтобы немного побыть одному и собраться с мыслями. Он долго стоял посреди комнаты, не снимая пальто и шапки, мечтательно улыбался и думал все одну и ту же фразу, каждый раз полагая, что открывает что-то новое:
— Эх! Вот какою должна быть настоящая жизнь!
И, забывая свое намерение отдохнуть и подумать, опять шел на воздух, где так ярко белело небо, чисто и звонко хрустел снег и все так же двигались, шумели, кричали и смеялись оживленные, бодрые люди.
С каждого проходившего поезда к Анисимову соскакивало по два-три человека и передавали ему известия или задавали ему вопросы чрезвычайной общей важности. Анисимов был рад, когда мог ответить что-нибудь хорошее. Он крепко пожимал им руки и, глядя в глаза открыто и весело, говорил:
— Ну, трогайте, товарищи!.. С Богом!..
Длинный нос краснел у него еще больше, и маленькие глазки становились влажными. Он торопливо кивал им и бежал к паровозу. Гудел свисток, и масса близких, странно дорогих людей уносилась вдаль, где делалось что-то огромное, страшное и радостное вместе.
И толпа опять провожала их долгим громовым криком, от которого мощно гудела, казалось, сама земля.
В одном из поездов, уже под вечер, Анисимов увидал знакомое лицо. Толстый машинист, с обрюзглой и измятой физиономией, соскочил к нему с площадки паровоза. Они крепко пожали друг другу руки, и Анисимов, торопясь и улыбаясь странному виду машиниста, с ружьем и карманами, оттянутыми тяжелыми патронами, сказал:
— Вот какие дела, Карл Вульфович!.. Как славно, голубчик!.. Какое общий порыв!..
— О-о!.. — возразил бледный, но улыбающийся машинист. — Что-то будем смотреть!..
Он нечисто говорил по-русски, и эта маленькая подробность, всегда забавлявшая Анисимова, теперь почему-то тронула его.
— Сейчас получено известие, что солдат не выпускают из казарм, так как боятся, что они перейдут на нашу сторону, сообщил он, и лицо его бессознательно расширилось в счастливую улыбку.
— О-о!.. — восторженно сказал машинист. — Это надо было ожидайт… — и, торопливо пожав руку Анисимову, побежал садиться.
Анисимов бежал с ним рядом, цепляясь плечом за встречных, и говорил:
— Поехал бы и я с вами, да без меня тут все перепутается.
— Я думал, вы семья бросайт не хочит… — на бегу заметил машинист.
Какая теперь семья! — возбужденно и радостно крикнул Анисимов. — Да я и жену, и детей в деревню к тестю послал… Семья потом, — теперь не до семьи… Ну, всего хорошего… Дай Бог здоровым быть!..
Он отстал от машиниста и долго смотрел вслед поезду, задумчиво улыбаясь.
«Как странно все это… — мелькало у него в голове. Еще три дня тому назад я не поверил бы… Думал, так и уйдет жизнь… день за днем, день за днем, только нужда проклятая да тоска…»
Призрак серой, длинной и скучной жизни бледно мелькнул перед ним и исчез. Он оглянулся кругом, тряхнул головой и пошел, пробираясь между толпой и прислушиваясь к голосам. В зале третьего класса, где было накурено до синего тумана и было жарко, как в бане, от множества голосов стоял непрерывный гул. У стойки стоял стрелочник Аким и, распуская вокруг сизые клубы махорки, говорил:
— А ты как думаешь!.. Народ, брат, ен… ен ежели подымется, да ежели, скажем, тряхнет, да ежели… так ого-го, брат…
Было весело и хорошо в теплой и светлой атмосфере общего оживления; клубами ходил сизый дым; перед окнами двигались тесные темные силуэты; гудели голоса, и входная дверь поминутно визжала на блоке, пропуская то туда, то сюда целые кучки народу.
В этот самый день, когда уже стало смеркаться и дальний перелесок начал сереть на посиневшем снегу, полным ходом, без фонарей, как зловещая черная птица, вылетевшая из темного леса, с гулом и свистом промчался одинокий, черный паровоз из Москвы. Со страшным шипением тормоза и скрежетом мерзлых колес он на секунду остановился у станции, и кто-то, свесившись с площадки тендера, закричал отчаянным криком:
— То-варищи!.. Все пропало!.. Бологое взято войсками. Баррикадируйте путь… Идет поезд с солдатами!
Паровоз двинулся, качаясь, как бы в раздумье перешел стрелку и, оставляя позади клочья белого пара и дыма, понесся дальше. А в наступившей внезапной тишине еще звенел удаляющийся, одинокий, напряженный крик:
— То-варищи, сначала — наши… Наш поезд сначала, смотрите-е!
На станциях поднялась зловещая, тревожная суета. Толпы людей со всех сторон бежали на крик. В страшном хаосе закрутились вокруг Анисимова побледневшие, растерянные лица. В странной напряженной тишине негромко послышались разрозненные, болезненные голоса и, казалось, над станцией пронеслось что-то страшное. Анисимов, расставив ноги, неподвижно стоял там, где остановил его зловещий крик с промчавшегося паровоза, и с непонятным чувством оглядывался вокруг. То, что он услышал и что не совсем ясно понял, было так неожиданно и ужасно, что на мгновение у него беспомощно остановилась мысль.
— Что такое?.. Что такое?.. — машинально спрашивал он ближайших людей.
Но ему никто не отвечал, и темный ужас глядел изо всех глаз, блестящих круглыми, расширенными зрачками. Чудилось, что еще минута, еще один тревожный крик — и вдруг все бросится прочь, с диким воем, плачем и безумием. Это было страшное и необъяснимое мгновение, во время которого Анисимов чувствовал, как странная слабость и холод ползут у него по телу.
Но в следующую минуту какой-то молоденький и очень маленький студент чьими-то руками был поднят на воздух и, размахивая шапкой, закричал изо всех сил высоким, пронзительным голосом: Това-рищи!.. Этого не может быть!.. Это провокация, товарищи!..
И что-то исчезло. Страшное мгновение прошло. Именно в эту минуту всем почему-то стало ясно, что это правда, ужасная, непоправимая, быть может, правда; но вместе с тем как-то разом пропал безобразный, панический ужас и сменился озлоблением и решимостью.
Нервные и мрачные толпы глухо загудели в наступающих бледных сумерках, и странно, точно в конвульсиях, задвигались по станции, будто отыскивая какого-то спрятавшегося врага. В нескольких местах сразу послышались то глухие, то пронзительные выкрики людей, говорящих с целою толпой, и вместо страха и растерянности в общем напряженном движении стало расти что-то грозное и сосредоточенное.